Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31-й армии. 1941-1945 - Леонид Рабичев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из штаба фронта приходит распоряжение всем подразделениям научиться исполнять новый гимн Советского Союза, листок с текстом и нотными линейками.
Выстраивается каре: пятьсот человек дивизиона и две с половиной тысячи человек – расположенный рядом с нами близ венгерского города Надьканижа пехотный полк.
Командир полка, как старший по званию, с рупором и листовкой командует:
– Смир-но! Кто в состоянии разобрать по нотам гимн? Два шага вперед!
Но никто из строя не выходит. Проносится мысль – какие пустяки, – и я выхожу из строя.
– Ко мне! – командует полковник.
Подхожу, и он мне протягивает листовку с текстом и пятью нотными линейками.
В скрипичном ключе никаких аккордов.
– Ты, – спрашивает, – можешь выучить эту мелодию, этот наш новый гимн?
– Товарищ полковник! Могу, но мне нужно сначала сыграть его на пианино.
– Пианино у нас нет, но есть трофейная фисгармония, – и приказывает вынести на плац фисгармонию.
Работаю ногами, накачиваю меха, что-то вроде маленького органа.
Легко раз пять, последний раз уже наизусть, проигрываю эти нотные линейки.
– А теперь пой! – И протягивает мне рупор.
– Но, товарищ полковник, у меня же нет голоса!
– Ничего, – говорит, – голос не обязательно. Пой по одной строчке, когда солдаты и офицеры выучат первую строчку, приступай ко второй.
И вот я раз десять пою первую строчку, и три тысячи человек повторяют, поют ее вслед и вместе со мной, потом вторая, третья, потом еще раз играю на фисгармонии, голос срывается, час идет за часом, и вот уже что-то начинает получаться.
Картина эта много месяцев не выходит из моего сознания: я, фисгармония и три тысячи открытых ртов и хриплых голосов.
«…Опять Вена. Уже ничего не удивляет. Я не знаю языка, и это мешает узнать внутреннюю жизнь людей и домов. Воспринимается только пульс жизни – степень напряжения и ожидания. Венцы лечат свой город. Разбирают разрушенные здания. Вдоль тротуаров растут штабеля кирпича. Из груды обломков извлекается ценное и нужное. Работают старики, мужчины, девочки. А в ресторанах все то же кофе. На площадях старики, похожие на академиков, продают пряжки. В парикмахерских девушки-парикмахеры просят угостить их закурить, но сами не курят, а меняют сигареты на хлеб. Артисты торгуют страусовыми перьями».
Когда я снимал себе в Надьканиже комнату в квартире, хозяин пытался объяснить мне некоторые истины.
Он говорил, что стулья созданы для того, чтобы на них сидеть, что бить стульями о стены – это плохо, что в магазинах нет стекол и посуды и чтобы я старался как можно меньше бить у него посуды и старался не разбивать оконных стекол. Затем он начал качаться и изображать собой пьяного.
– Так не хорошо, – сказал он.
– Закуривайте! – обращаюсь я к соседке по купе. Напротив солидная дама, ей очень хочется курить.
Я предлагаю ей сигарету, но она стесняется. Она копается в своем ридикюле, находит и протягивает мне смятую ассигнацию – десять пенго.
– Не надо, – говорю я, – берите так, у нас это принято.
Один из бродячих музыкантов стал напротив моего места в поезде и на скрипке начал играть «Катюшу». Это было черт знает что. От диссонансов у меня мурашки забегали по спине. Я не выдержал и дал ему пять пенго. Мадьяр снял шляпу и поклонился мне.
– Спасибо, товарищ, – сказал он, самодовольно улыбаясь.
3 мая 1946 года, находясь в командировке в австрийском городе Айзенштадте, в штабе армии узнал я, что все мои надежды на демобилизацию несбыточны.
Жуткая тоска охватила меня, захотелось увидеть родителей и друзей, отключиться от армейских причуд, которыми полны были дни и ночи офицера в оккупационной нашей армии, и я, вернувшись в свою часть, подал заявление об отпуске в Москву.
Уже полгода полковники и генералы с их ППЖ отпускали тоскующих офицеров в послевоенные отпуска. Советовали при этом на Родине познакомиться с молодой тоскующей девчонкой, оформить в ЗАГСе брак и вернуться в часть с женой.
Командировочные предписания (отпускные документы) выдавали на двоих. Для заполнения пунктов, где должны были быть номера паспортов, инициалы и фамилии будущих жен, оставлялись пустые места. И мне тоже выписали два командировочных предписания, одно мне – настоящее, а второе – вероятной будущей моей жене – с пустыми местами в графе – номер паспорта, фамилия, имя, отчество. В надежде, что, обзаведясь женой и народив детей, я уже навсегда останусь в армии.
4 мая я выехал из венгерского города Надьканижа, где был расквартирован мой дивизион, а 10 мая позвонил в свою дверь на Покровском бульваре.
Тут же начал звонить по довоенным телефонам, пытаясь найти довоенных друзей. Лену Зонину я нашел сразу, и сразу же она повезла меня к довоенному другу моему Виталию Рубину.
Виталий, худой, с заостренными чертами лица, лежал на постели, частично парализованный. Я волновался. Довоенная дружба с ним оставалась одним из самых светлых периодов моей жизни. Однако он совсем не обрадовался моему приходу. Держал себя корректно, но безразлично.
Спросил меня, как я воевал.
Война окончилась.
Я выжил и полон был оптимизма и веры в стремительный подъем страны, в то, что Сталин исправит ошибки прошлых лет, после победы устранит все несправедливости. Невинные люди вернутся из лагерей. Страна познакомилась с высоким уровнем жизни в Европе и неминуемо пойдет по их пути, а союз и нерушимая дружба с Америкой уже навсегда.
Я говорил, Лена Зонина улыбалась, а лицо Виталия ничего не выражало. Думаю, что внутренне ничего, кроме презрения ко мне, он не испытывал, и, сколько я потом ни звонил ему, он, ссылаясь на занятость, отказывался от встреч со мной…
Между тем я не мог равнодушно относиться к нему, бесстрашному, смелому, талантливому, стремительно входящему с новыми идеями в новую жизнь…
«Забыть или ожесточиться? Как это все могло случиться? Как боль сердечную унять от невозможности понять, что ничего не повторится? На тумбочке гора лекарств. Лицо воздушное, худое, и полон ненависти взгляд. А я любому слову рад, – вернулся в самое святое из всех возможных государств – в послевоенный край советский, в блаженный год сорок шестой. О, праздник русский, садик детский! Неповторим и сложен путь из мифа в лагерную жуть или в тупик салонно-светский, где, словно в храм, вошли в застой: поэт-мечтатель, век-мучитель, числитель – миг, военный китель и портупея под чертой. Тянулся разговор пустой, запас воспоминаний таял… Что делать? Жертва и герой, он свято ненавидел строй, в котором я души не чаял…»
Понять я его не мог, тем более что и мои друзья, недавно ушедшие из жизни: в будущем один из самых талантливых в мире медиевистов, профессор, доктор наук Юрий Бессмертный, и талантливый, окончивший в будущем Академию им. Жуковского, защитивший диссертацию, друг мой Лев Сиротенко, вернувшись с войны, думали так же, как и я. «Война все спишет». Все?