Вельяминовы. За горизонт. Книга 2 - Нелли Шульман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Попрошу его отправлять Ладе открытки на ее абонентский ящик… – Лада смешливо призналась, что завела ящик для писем поклонников:
– Иначе местные почтальоны не порадовались бы, – фыркнула девушка, – иногда в день приходит по десятку конвертов… – Наум Исаакович предусмотрительно записал номер ящика на Главпочтамте. Он слышал легкое дыхание девушки:
– Я тебя люблю, – шепнул Эйтингон, – и я очень скоро буду с тобой, Ладушка, обещаю. Беги за подарком, милая… – повесив трубку, Лада шмыгнула в дамскую уборную:
– В крайней кабинке стоит бумажный пакет… – пакет красовался в углу. Лада щелкнула щеколдой, в руках у нее оказался путеводитель:
– Paris par Arrondisment… – Лада улыбнулась:
– Не знаю, как он это сделал, но мне еще никто… – из книги выскользнул толстый конверт. Лада смотрела на пачку тысячефранковых купюр, на записку среди банкнот:
– Это его почерк, я видела, как он писал список покупок для рынка… – она читала ровные строки:
– Ателье мадам Шанель, рю Камбон, 31, модный дом Диор… – Лада шевелила губами, – Galeries Lafayette, ресторан Aux Charpentiers, на рю Мобийон… – внизу он приписал: «Я люблю тебя». Уложив конверт и путеводитель в сумочку, рядом с письмом Саломеи Александровны, Лада прислонилась к двери кабинки. Сердце отчаянно билось:
– Он не простой инженер. Он, наверное, засекречен, связан с космическими исследованиями, или с армией. Какая разница, я люблю его. Он обещал, что мы будем вместе, так и случится… – вымыв руки, она пошла в кафе.
Наум Исаакович не клал трубку, слушая короткие гудки:
– Дела на пять минут, а девочке приятно. Пусть побалует себя, она первый раз в Париже. Но обещаю, что не в последний… – дверь скрипнула, Шелепин сухо сказал:
– Вот вы где. Скорпион занят, а вы пройдите со мной, гражданин Эйтингон… – председатель Комитета посторонился, – я хочу вам кое-что показать.
Потрескивал переносной кинопроектор, в комнате пахло нагретой лампой.
Лента началась панорамой зимнего леса. Фильм сняли на импортную пленку, с голливудскими цветами, но не снабдили ни музыкой, ни закадровым голосом диктора. Классический особняк с колоннами, стоял над замерзшим озером, с размеченной хоккейной площадкой и беговыми дорожками. Камера прошлась по окнам, подернутым морозными разводами, по пустынным ступеням. Внутри здания царила тишина, зимнее солнце заливало дубовые половицы коридоров. В кадр попадали высокие двери с медными ручками, однако Эйтингон не заметил ни одной таблички или названия:
– Они осторожны, они не дают мне понять, где все снималось, – он старался даже дышать, как можно тише, – особняк в чаще, но территория вокруг ухожена. Похоже на закрытый санаторий в правительственной системе или нашем министерстве…
Эйтингон вздрогнул от полившейся с экрана залихватской песни, военных лет. Пел низкий, сильный, но еще детский голос, стучали каблуки. Лицо Наума Исааковича побледнело в ярком свете лампы.
Перед ним была Роза, подросток, высокая, немного нескладная, долговязая девчонка. Темные, тяжелые волосы падали ей на плечи. Она носила серую плиссированную юбку по колено, нейлоновые чулки, белый свитер, похожий на те, что одевали игроки в крикет. Эйтингон запоминал каждую деталь:
– Никаких эмблем не вышито, пионерского галстука на ней нет, но девочки по возрасту скоро будут в комсомоле… – она ловко вертелась по сцене. Длинные ноги с костлявыми коленками мелькали в танце:
– Играй, играй тальяночка, рассказывай сама, о том, как черноглазая свела с ума… – он понял, что ленту редактировали:
– Видно, что здесь склейка. Наверное, Надя говорила с оператором… – он перестал путать девчонок после гибели Розы:
– Они тогда проводили со мной много времени. Я гулял с ними, укладывал спать, рассказывал сказки… – мопсы уютно сопели на большой, под балдахином кровати. Девчонки зарывались под меховую полость, держа его за руки:
– Папа, побудь с нами, – зевала Аня. Надя кивала:
– Останься, не уходи, папочка… – близняшки дремали, он гладил спутавшиеся локоны, вдыхал сладкий аромат ванильного мыла из Флоренции, американского талька. Девочки носили фланелевые пижамы с мишками и зайчиками:
– Я привез им тартановые халатики, с монограммами, – вспомнил Эйтингон, – Надя и Аня. Лето пятьдесят первого года, осенью им исполнялось шесть лет. Я обещал им пони и уроки балета для Нади. Аня хотела заниматься рисованием… – осенью Эйтингона арестовали, в его лубянском кабинете. Спальня девочек на вилле отделялась от комнаты Павла одной дверью:
– Он может меня не помнить, – понял Эйтингон, – ему тогда и четырех лет не исполнилось… – Эйтингон поднимался, один из мопсов осторожно спрыгивал на паркет. Клацая когтями, собака бежала за ним в детскую мальчика:
– Павел меня ждал с книжкой… – Наум Исаакович привозил детям заграничные журналы, – он любил диснеевские издания… – пес вспрыгивал на кровать, копошась в одеяле. Павел приваливался рыжеватой головой к боку Эйтингона. На ладошках виднелись пятна акварели:
– Почитай мне о Питере Пэне, папочка, – просил мальчик, – Аня считает, что я взрослый и могу читать сам, но я… – Наум Исаакович подмигивал ребенку:
– Мы ей не скажем. Давай журнал… – они читали о Питере Пэне, Белоснежке и Алладине:
– Павел в кровати держал альбом и рвался рисовать, – подумал Наум Исаакович, – приходилось у него отбирать карандаш… – когда дети утихомиривались, он шел в гостиную, к мраморному камину. В полутьме гранатовый шелк на портрете Розы переливался тусклыми искорками. Художник написал ее в бальном наряде, на ступеньках лестницы, ведущей на второй этаж виллы. Она гордо поворачивала красивую голову, руку облегала высокая, до локтя, перчатка. Наум Исаакович наливал себе немного виски:
– Не волнуйся, – говорил он картине, – не тревожься, любовь моя. О малышах я позабочусь, сколь я жив. Спи спокойно, моя Роза… – горло перехватило:
– Итальянская песня, с пластинки Лемешева. На оборотной стороне наше с Розой танго… – Надя аккомпанировала себе, уверенно сидя за черного лака, роялем:
– Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтаю, что всех красавиц она милей и краше… – Эйтингон ничего не мог сделать. Слезы текли по лицу, он не отрывал глаз от экрана:
– И на земле иного я счастья не желаю, одной тобой дышать…
В кадре запрыгали пятна и полосы, Шелепин повернул рычажок выключателя. Свет ослепил Наума Исааковича, он не успел достать носовой платок:
– Он видел, что я плачу. Он понимает, что я все сделаю ради детей… – Эйтингон не поднимал головы:
– Еще два, – глухо сказал он, – два фильма… – Шелепин наклонился к его уху. Голос главы Комитета был мягким, шелестящим:
– Посмотрим на ваше поведение, гражданин Эйтингон. И помните… – Шелепин помолчал, – мы всегда можем показать вам, как бы лучше выразиться, ленту другого толка… – дверь хлопнула. Эйтингон, наконец, нашел платок:
– Я не могу бежать, не могу покидать СССР. Я обязан найти детей, вернуть их себе. У меня есть Лада. Девочка мне поверила, я люблю ее. Я не имею права предавать никого из них, никогда… – он посидел, справляясь с тоскливой болью в сердце, глядя на черный экран.
Пролог
Европа, март 1959
Париж
Кусок утиной печени зашипел на сковороде, загремела подвернувшаяся под руку крышка. Высокий подросток закричал:
– Филипп, где овощи… – парнишка пониже, тоже в белой поварской курточке и колпаке, отозвался:
– Не ори, сейчас все будет готово… – за подвальным окном кухни ресторана Aux Charpentiers, выходящим во двор, лил мелкий дождь, но в низком помещении царила жара.
Сэмюель Берри стер пот со лба:
– У папы во всех ресторанах кухни больше этой. Как они только здесь помещаются? Хотя персонала немного, без дедушки Филиппа всего пять человек… – старый месье Жироль умер в начале года, в родовом деревенском доме на Сене:
– Теперь дядя Анри всем командует… – подросток бросил взгляд на шефа, – он шутит, что повар, как сапер, ошибается один раз… – родители прислали Сэма в Париж на весенние каникулы ради практики:
– Поработаешь в небольшом