Осколки наших сердец - Мелисса Алберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что Роб говорил мне в ноябре, декабре и в новом году.
– Боже, какие же они рыжие. Как оранжевый карандаш. – Мы лежали на подмороженной траве в парке Уиннемак; Роб закрыл собой зимнее солнце, чтобы оно не светило мне в глаза. – Как только тебя увидел, сразу захотел это сделать. Потрогать эти волосы.
– Ты ведь моя девушка? – Мы сидели в китайском ресторане в квартале от моего дома, его очки запотели. – Я знаю, это так, но проснулся тут среди ночи и забеспокоился.
– Раньше я работал в книжном магазине на Пятьдесят седьмой улице. У меня остался ключ. – Это он шепнул мне в ухо в книжном на Линкольн-авеню, пока я рыскала в отделе распродажи.
Мы лежали на футоне под окном в его квартире, на улице светил фонарь. Начало февраля, мы оба притворялись, что не помнили, что со дня нашей встречи прошло ровно три месяца.
– Знаю, ты не хочешь, чтобы я это говорил. – Его теплое дыхание на моих волосах. – Знаю, ты не готова. Но Дана…
Я села в свете фонаря. Мне повезло: в его квартире пахло книгами, кофе, прелостью сырого белья. Этот запах, как и сам Роб, впитался мне в кожу, внушал беспокойство и страсть, вгонял в уныние и кружил голову. Иногда, когда Роб спал, обняв меня слишком крепко, голос в голове твердил: беги, беги, беги! Когда он не спал, он касался меня легко. Как воробушка на ладони, дикую птичку, готовую вспорхнуть и улететь, стоит лишь немного сжать пальцы.
Я встала с матраса и отошла в сторону.
– Ты совсем меня не знаешь.
Он сел и взглянул на меня. На размытые контуры меня – он был без очков. Его лицо оставалось в тени, а торс был освещен и напоминал фигуру статуи.
– Я знаю тебя настолько, насколько ты мне открылась. А хочу знать все.
– Что за глупости. Да еще и ложь. Никто не хочет знать все.
Его волосы вздыбились, как волна в фильмах про серфинг.
– Ты права. Но я хочу знать о тебе больше. Я люблю… люблю все, что о тебе уже знаю. Хоть в этом ты позволишь мне признаться?
Меня бросало то в жар, то в холод, хотелось бежать и остаться, и в итоге я замерла и не могла сдвинуться с места.
– Ты знаешь обо мне только хорошее, ничего плохого я и не рассказывала. Я тоже многое в тебе люблю, ясно? Я столько всего в тебе люблю, что мне становится нехорошо, когда я представляю, как это будет. Когда ты узнаешь обо мне плохое.
Когда я сказала слово «люблю», его лицо потеплело. Когда я произнесла его снова, я поняла, что никуда не уйду. По крайней мере, сегодня.
– Что же такого ужасного я могу о тебе узнать? – тихо проговорил он. Ему было двадцать три, но я в свои девятнадцать не была такой наивной. – Ты замужем? Состоишь в мафии? Встаешь слева на эскалаторе? Убила кого-нибудь?
Я переплела пальцы на затылке, надеясь, что он не заметил, как дрогнул мой голос.
– Поверь, я это не нарочно. Я не притворяюсь, не изображаю из себя женщину-загадку.
Он надел очки и посмотрел на меня, на этот раз внимательно.
– Я бы никогда не подумал, что ты притворяешься. Я просто хочу, чтобы ты хоть немного мне доверилась. Позволила узнать тебя получше.
Мой студент-аспирант. Мой честный парень. Он до сих пор любил гладить мои волосы, когда я засыпала.
– Хорошо, – сказала я и вернулась в кровать.
– Правда? – пробормотал он, уткнувшись мне в шею.
Я вздохнула.
– Да.
* * *
Я повела Роба знакомиться с дядей Нестором. Тот принес бутылку вина на пять баксов дороже того, что мы обычно пили, и научил нас играть в криббидж. Фи уже встречалась с Робом пару раз, а к концу вечера дядя тоже его полюбил.[23]
А в мае со мной начало что-то твориться. Я ощущала странную слабость, мир стал каким-то другим. Вся еда пахла сладко, как испорченный банан. Я работала официанткой в греческом ресторане на Линкольн-сквер в двух шагах от квартиры Роба. В четверг вечером в июне стояла страшная жара. Я надышалась пахучим жареным саганаки и еле успела добежать до туалета, где меня вывернуло наизнанку.[24]
На выходе меня дожидалась моя самая нелюбимая товарка. Фиби с черными крысиными глазками, Фиби с точеной фигуркой – она одна говорила по-гречески, поэтому хозяин прощал ей все косяки.
– От Габриэля небось залетела? – спросила она. Пятидесятилетний Габриэль был нашим поваром и любил подкарауливать девчонок в холодильной камере. – Могу подбросить в абортарий. За «пожалуйста».
– Не лезь ко мне, – процедила я и оттолкнула ее в сторону.
– Что? – Она надула губы. – Эй! Ты, сучка!
В голове зазвенело. Я помнила этот звон, ледяной, поднебесный. Звездная песнь. Я слышала ее в ту ночь, когда мои руки впервые совершили волшебство.
В кармане фартука лежал коробок спичек. Я достала одну, переломила пополам, произнесла два слога, ярких, как звезды. Лампочка рядом с головой Фиби взорвалась, осколки стекла посыпались ей в волосы. Она закричала.
Я пробежала квартал до «Уолгринз», зашла в туалет и помочилась на полоску. В туалете было так темно, что мне пришлось долго разглядывать тест, поворачивая его к свету, пока я не разглядела результат. Разглядев, завернула тест в туалетную бумагу и запихнула поглубже в мусорку.
Прижавшись лбом к сырому дереву дверного косяка, я слушала музыкальный автомат, тихонько мурлыкавший в соседнем зале. Дай какой-нибудь знак, – подумала я. Подсказку. Из-за двери послышались начальные аккорды «Парня из Стратфорда».[25]
Я взяла такси, которое было мне не по карману, чтобы скорее добраться до дома. С улицы увидела Фи в окне. Взбежала по лестнице, на втором пролете споткнулась и больно ударилась коленом. Машинально схватилась за живот, впервые подумав, что теперь ношу внутри. Представила не абстрактную идею ребенка, а реального ангелочка с кудряшками, резную фигуру с носа корабля.
Когда я открыла дверь, Фи стояла на пороге. Она слышала, как я упала.
– Что с тобой?
Я прильнула к ней, как утопающий.
– Помнишь, мы были маленькими и знали, что одна из нас умрет молодой? Как твоя мама – когда ты родилась, моя мама, ее лучшая подруга, осталась совсем одна?
В ее глазах заблестели слезы.
– Помню.
– Я беременна.
Моя лучшая подруга ахнула, но, кажется, не удивилась. Крепко обняла меня и прижала к себе в зеленом свете неоновой вывески.
Глава тридцать шестая
В подзеркалье
Дом колдуньи существовал на границе жизни и смерти и прел под гнетом собственной неизменности. Марион вот-вот должно было исполниться восемнадцать; Астрид было тридцать, часы