Севастопольская хроника - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Геленджика морем повезли его в Сочи для реампутации. В пути на подходе к Туапсе началось сильное кровотечение, и появилась катастрофическая слабость.
Его сняли с транспортного судна и, он хорошо это помнит, в помещении 8-й школы произвели переливание крови.
В Сочи лежал в госпитале до марта 1944 года. Во время реампутации наступило нечто вроде клинической смерти: жизнь стала покидать его, объявилась синюха.
Голимбиевский лежал на каталке в коридоре, синий, как утопленник. Щеки опали, глаза ввалились, нос заострился.
Синюху и заостренный нос еще Гиппократ определил как классический признак наступающей смерти.
Мимо каталки проходил матрос. Глянул на Голимбиевского и сказал:
– Ну все! Концы отдает гордый матрос!..
Голимбиевскому в эту минуту было особенно тяжело – мутилось сознание и медленно, но настойчиво уходили силы, трудно становилось дышать. Даже глаза открыть и то не было сил. Однако слух не слабел, все слышал, что делалось кругом. Слышал и слова матроса, и они показались ему до слез обидными. Напрягшись, собрав остатки сил, Голимбиевский чуть слышно, но зло сказал:
– Иди к черту!.. Я еще поживу!..
Больше он ничего не сказал, хотя на языке вертелись еще и другие слова, просто не было сил высказать их. И высказать лихо, по-флотски! Но и то, что он сказал, свершило чудо: лоб его покрылся испариной и стала исчезать синюха.
В марте 1944 года, за месяц до освобождения Одессы, после полугодового пребывания в черноморских госпиталях Голимбиевского перевезли в Тбилиси в Главный военно-морской госпиталь, для подготовки к протезированию.
Здесь, в столице Грузии, судьба – эта неограниченной фантазии художница и волшебной силы мастерица – начала ткать совершенно новый рисунок в биографии Анатолия Голимбиевского.
Это, конечно, лихо сказано о судьбе – волшебница и художница. На самом деле все обстояло куда сложнее и тяжелее – без волшебства и лихости.
В сентябре 1943 года, когда у Голимбиевского была отнята вторая нога, он пал духом. Пал, хотя никому и не показывал этого.
И как было не пасть духом. Молодой душой и телом человек остался без дела. В газетах чуть ли не каждый день во всю первую полосу приказы Верховного Главнокомандующего – армия и флот гонят немца, бьют его в хвост и в гриву, а он валяется на госпитальных койках. Но что может делать человек без ног?
Лежавшие с ним такие же калеки часто теряли мужество и в ответ на его успокоительные слова махали руками: мол, слыхали от докторов, а в нашем-то положении «только и ходу, что от ворот да в воду».
В раннем детстве в Ленинграде он видел человека, который регулярно подкатывал на самодельной колясочке к бойкому месту, громоздил на глаза синие очки и выкладывал на тротуар кепочку, в которую сострадательные прохожие кидали медяки.
Нет, таким он не будет!
А каким же он будет?
В Ленинграде его ждут мать и младшенькие. Сесть им на шею?
Не было дня, чтобы вопрос «а что же дальше?» не терзал душу. К счастью, он не терял духа так, как другие безногие. Особенно женатые; лежат пластами и молча сверлят глазами какую-нибудь точку на потолке – и думают, думают. На лицах глубокие борозды от бесконечных дум, в глазах тоска, на губах горечь безмерная. Особенно много и тяжко думают после писем из дому.
А он на койке вовсе не залеживался – наловчился на руках вприпрыжку мотаться по палатам. Как услышит, что среди новеньких раненых появился кореш из морской пехоты, так и несется на руках туда.
Соседи по палате дивились: «Черт заводной какой! Скачет по палатам, как заяц!»
Ему было легче, чем другим, еще и потому, что руки у него золотые, характер общительный, а душа безотказная: все умел делать, с каждым находил контакт и для другого готов на все.
Пришел срок, когда надо было искалеченных в жизнь вводить, в госпитале начали учить переплетному делу.
Сначала и техника и само переплетное дело показались ему примитивными. Ну что это за работа: бумажная пыль, штопальная игла, казеиновый клей, деревянный пресс… Руки первоклассного слесаря тосковали по тисочкам, по разнофасонным пилочкам, по сверлам и надфилям.
Однажды, не очень надеясь на успех, сказал при обходе главврачу о своей мечте. Тот обещал выяснить. Вскоре в госпитале нашлись комнатенка и инструменты, и человек преобразился, словно бы встал на ноги.
Из мастерской, где он работал, неслись бодрые песни. Вот таким поющим он и прибыл в Тбилиси.
Ему так и не удалось увидеть древний и гордый город – быстрой Куры, древнего Мцхета, перед глазами мельтешили лишь белые халаты – из вагона для раненых в санитарную машину, из машины на носилки.
После необходимых формальностей определили в палату Санитары подхватили носилки и, стараясь ступать по дорожке, понесли, и вдруг навстречу стройная, не по летам серьезная медицинская сестра.
– Куда несете?
– В твою палату.
– Туда нельзя… Раненные в ноги лежат в другой палате!
– То есть как это нельзя? Профессор сказал – можно, а она – нельзя!.. Давай не мешай, сестричка!
Они оттеснили ее. Голимбиевский попытался шуткой развеселить ее, она еще пуще рассвирепела и ни за что не хотела пускать на койку. Голимбиевский расхохотался. Она повернулась к нему, их взгляды скрестились.
– Вот я сейчас, – сказала она, – пойду к профессору, и увидим, кто из нас будет смеяться!..
…Мирца улыбается – теперь-то ей смешно вспоминать о том, как она ходила к профессору и настойчиво морочила голову серьезному человеку, умоляя его без достаточных причин перевести безногого из ее отделения, а профессор «не уламывался» никак и в конце концов сказал ей, что никуда переводить раненого не надо. Палата просторная, он тяжело ранен, и ему в этой палате должно быть очень удобно.
В тот день ни ему, ни медицинской сестре Мирце Каландадзе судьба не сделала никакого намека на то, что она начинает новый рисунок их жизни.
В палату сестра Каландадзе входила сердитая, на него не глядела. А он шуточками пытался расположить ее.
В палате Голимбиевский вскоре стал «старшим на рейде», раненые потянулись к нему.
Отличный рассказчик, умелец на все руки, он не унывал – все неприятности старался обратить в шутку.
Всего неделя прошла, а палаты не узнать: исчезли уныние и тоска, у раненых появился интерес к жизни, стали бриться, шутить, с аппетитом есть и на сестер посматривать с искоркой в глазах.
Подобрела и Мирца; теперь старшина показался ей не таким противным.
Однажды утром сестра Мирца Каландадзе заметила в глазах старшины какое-то новое, необычное выражение. С ее языка чуть-чуть не сорвался вопрос: «Что с вами?» Она взяла себя в руки, сделала все, что нужно было, но, уходя из палаты, не удержалась, посмотрела на него – он сидел, опершись о спинку койки, и с каким-то загадочным видом следил за нею… Его взгляд смутил ее, и она выскочила из палаты с тревожным биением сердца, с предчувствием какого-то события, чуть грустная и растерянная.