Айседора Дункан - Морис Левер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через день состоялись похороны. В ночь накануне студенты Академии изящных искусств покрыли сад Айседоры белыми цветами, от земли и до верхушек деревьев. «Как в волшебном саду», — сказала она поутру. Несмотря на настояния друзей, она отказалась хоронить детей в землю. Пришел кюре Нейи, чтобы убедить ее в необходимости отслужить панихиду в церкви, но она сказала:
— Сожалею, господин аббат. Я — язычница, родила детей вне брака, отказалась их крестить и отказываюсь их хоронить по христианскому обряду. И я увижу моих крошек не на ваших небесах, а в каждом прекрасном пейзаже, подаренном природой, в каждом благородном жесте человека, во всех великих его творениях. Души моих детей вечно будут жить в лучах утреннего света.
Было решено, что Дирдрэ, Патрик и их няня будут кремированы. Айседора отказалась от черного крепа, похоронных венков и траурных одежд. Она сама надела простую белую тунику, как всегда, покрыла голову и плечи большой шалью. По дороге в крематорий она с силой сжимала руку Мэри Дести и повторяла: «Главное — не плакать, Мэри, главное — не плакать. Смерти нет».
Все последующие дни она сидела дома, никого не принимала и ни с кем не разговаривала, даже с ученицами, в которых она видела горький отблеск живого образа ее собственных детей. Из своего дома в Нейи она выходила только для долгих пеших прогулок вдоль Сены. Опасаясь, что она может покончить с собой, за ней повсюду, как тень, ходил ее брат Раймонд. А вернувшись домой, она часами молча сидела в кресле, не двигаясь, с остановившимся взглядом. Как угрызение совести, память ей сверлило воспоминание о словах, сказанных няней Энни Сим в Версале в то трагическое утро: «Кажется, погода меняется… Было бы лучше остаться сегодня дома».
Лоэнгрин слег на следующий день после похорон. Что касается Гордона Крэга, оповещенного телеграммой в день смерти дочери, то он ограничился ответной телеграммой из Флоренции, где работал над спектаклем для театра Гольдони: «Не отчаивайся и не теряй мужества. Они обрели вечное блаженство. Не сомневайся».
Раймонд Дункан и его жена Пенелопа были самыми верными помощниками Айседоры в эти трагические часы и дни. Рядом с ней были также Элизабет и Августин. Так, спонтанно, воссоединился «клан» вокруг одного из своих членов, которого постигло несчастье. Раймонд, по-прежнему одержимый античностью, незадолго до несчастья решил поехать в Албанию, помогать греческим беженцам. После Балканской войны турецкая армия оставила эту страну в состоянии полной разрухи. Многие деревни были разорены, дети умирали от голода. Убежденный, что сестра забудет свое горе при виде такого массового бедствия, он предложил ей поехать с ним. Сперва она отказалась:
— Я никому не могу быть больше полезной. Жду только смерти.
— Ты не имеешь права так говорить, — возражал Раймонд. — Подумай, сколько людей там страдает, матери с голодающими детьми на руках. Турки убили их мужей и братьев, сожгли их дома, угнали скот, уничтожили урожай на корню. Нельзя оставаться безразличной, пережевывая личное горе. Надо спасать людей, ты можешь им помочь. Поедем с нами.
В конце концов Айседора согласилась и поехала на остров Корфу[34] с братом и невесткой.
Раймонд не преувеличил. Он даже недооценил бедствие. Нищета, царящая в лагере беженцев Санта-Каранта, невообразимая. Впервые в жизни видит Айседора женщин, стариков и детей, умирающих от голода. Забывая о себе при виде этих несчастных, она закупает и раздает пищу и медикаменты, палатки и другие временные жилища, вместе с Раймондом организует прядильный и ткацкий центр, где женщины могут заработать в день драхму, прядя шерсть на станках, изготовленных местным умельцем. В качестве образца тканей Раймонд предлагает изображения на древних греческих вазах. Женщины ткут одеяла, которые Дунканы продают затем в Лондоне, получая пятидесятипроцентную прибыль, благодаря которой они кормят целые деревни.
Постепенно Айседора приобщается к простым вещам, от которых давно отвыкла: вставать с восходом солнца, купаться в море, бегать по берегу босиком, с распущенными волосами, чувствовать, как струи дождя бегут по всему телу.
Однажды она схватила большие ножницы и, отрезав свои волосы, бросила их в морские волны.
— Не могу я видеть столько страданий. У меня нет призвания к святости. Эти многокилометровые походы пешком меня изматывают. Что, если мы вдвоем совершим побег в Константинополь?
— Я бы с удовольствием, — соглашается Пенелопа, — но что скажет Раймонд?
— Не беспокойся, это я беру на себя.
Вот уже месяц, как она на острове Корфу. Поначалу работа ее увлекла, она самозабвенно погрузилась в благородную и трудную задачу, забывая о себе, о том, для чего жила до сих пор. Даже танец виделся ей сквозь некий ореол, как нечто дорогое, но сохранившееся лишь в воспоминаниях, как пожелтевшие фотографии. Она полагала, что больше никогда не будет танцевать, что сможет протянуть руки только в жесте отчаяния.
Вспоминая трагедию 19 апреля, она спрашивала себя о собственной ответственности. Не совершила ли она ошибку, доверив воспитание своих детей посторонним людям? Но могла ли она поступить иначе, если вся жизнь ее проходила в поездках? Не следовало ли именно в тот день оставить детей с собой? Так ли поступила бы настоящая мать? Не было ли для нее материнство лишь эстетическим украшением жизни? Крэг часто упрекал ее, говоря, что она забывает свои материнские обязанности, ведя артистический образ жизни. Она не соглашалась с ним, пока дети были рядом. Но теперь к ее горю прибавилось чувство собственной вины.
Вместе с тем, по мере того как продолжалась ее миссия в Албании, ей все больше хотелось вырваться из окружавшего ее мира несчастий. Бежать. Как можно дальше. Прочь от ежедневного ужаса голода и смерти. Вернуться, хотя бы не полностью, в прежнюю жизнь, туда, где искусство, танец и, может быть, любовь… Освободиться. Порвать нити, связывающие ее с беженцами. Жалость к ним помогла ей вынести свое собственное горе, но теперь это чувство запирало ее в адский замкнутый крут. Надо было вырваться из него любой ценой, иначе она могла потерять себя навеки.
После краткого пребывания в Константинополе Пенелопа вернулась в Албанию, а Айседора направилась в Триест, где ее ожидала машина с шофером. Оттуда она поехала в Париж, по дороге побывав на берегу Женевского озера. Больше всего она опасалась возвращения в свою студию в Нейи, которая стояла пустая со дня отъезда хозяйки. Она оттягивала срок возвращения, продлевала свое пребывание в каждом городе и деревне, через которые проезжала. Но вот шофер доставил ее к калитке на улице Шово, она пошла по аллее, ведущей к большому дому с закрытыми ставнями. Она вошла в студию, погруженную во мрак и тишину, увидела голубые занавеси, рояль, покрытый тонким слоем пыли, туники учениц, валявшиеся на полу тамбурины и гирлянды увядших цветов. Поднялась на второй этаж. Звук ее шагов гулко раздавался в пустых коридорах. Она вошла в свою спальню и, не снимая пальто, села на диван рядом со столиком, где по-прежнему лежали конфеты и пачка сигарет. Машинально взяла одну, закурила, откинулась на спину, сделала несколько затяжек. И не заметила, как по щекам потекли слезы. Впервые она оплакивала смерть своих детей.