Тропик Рака - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Маша начинает длинный рассказ о наследстве, которое она хочет прибрать к рукам. У нее есть молодой адвокат-француз, по ее словам, довольно застенчивый человек, который ведет это дело. Время от времени он подкидывает ей сотню-другую франков в счет будущего наследства. «Он очень скуп, как все французы, — говорит Маша. — А я была так хороша, когда пришла к нему, что он не мог оторвать от меня глаз. Он все время просил, чтобы я дала ему… Мне до того надоело, что однажды вечером я согласилась — просто чтобы он успокоился, а я и дальше изредка получала бы свои сто франков. — Она умолкает, потом начинает истерически хохотать. — Дорогой мой, — продолжает она, — то, что случилось, было безумно смешно! Однажды он звонит мне и говорит: „Мы должны немедленно увидеться… это чрезвычайно важно!“ Я прихожу к нему, и он показывает мне медицинскую справку, что у него гонорея! Я рассмеялась прямо ему в лицо. Ну откуда же мне было знать, что у меня еще не прошел триппер? „Вы хотели, мсье, меня вы. ать, а вы. ла вас я!“ После этого он замолчал. Так всегда бывает в жизни… ничего не ожидаешь, и вдруг — трах! О, Господи, он такой идиот, что опять в меня влюбился и стал умолять хорошо себя вести, не болтаться больше по Монпарнасу, не пить и не б…ствовать… Говорил, что без ума от меня. Хотел жениться, но семья подняла дикий скандал и заставила его уехать в Индокитай…»
Закончив рассказ об адвокате, Маша совершенно спокойно переходит к рассказу о приключении с лесбиянкой. «Это было так смешно, мой дорогой, — как она подобрала меня однажды ночью в кафе „Фетиш“. Я, как всегда, была абсолютно пьяна. Она стала таскать меня по разным кафе и щупать под столом. В конце концов я не выдержала, и когда она привезла меня к себе, я ей позволила за двести франков. Она хотела, чтобы я переехала к ней, но мне вовсе не улыбалось спать с ней каждую ночь… это очень ослабляет женщину. Кроме того, сказать по правде, я не люблю сейчас лесбиянок так, как любила их раньше. Я скорее уж буду спать с мужчиной, хотя мне и больно. Когда я очень возбуждена, я не могу сдерживаться, мне нужно три, четыре, пять раз подряд! Но потом у меня начинает идти кровь, а это очень вредно для здоровья — у меня предрасположение к малокровию. Вот почему я вынуждена позволять лесбиянкам иногда сосать меня..»
Когда наступили настоящие холода, княгиня исчезла. Ей было недостаточно маленькой печурки в гостиной; спальня была как ледник, и кухня не теплее. Только возле самой печки было тепло. Поэтому Маша нашла себе скульптора, который, по его словам, был скопцом. Она рассказала нам об этом перед своим отъездом. Через несколько дней Маша, правда, попыталась вернуться к нам, но на сей раз Филмор был как гранит. Она жаловалась, что скульптор своими поцелуями не дает ей спать по ночам. Кроме того, у него нет горячей воды для подмывания. Но в конце концов она решила, что все-таки, может быть, ей лучше и не переезжать к нам обратно. «По крайней мере там хоть нет этого подсвечника, — сказала она, имея в виду Филмора. — Всегда этот подсвечник… он действовал мне на нервы. Ах, почему вы не педерасты, я б тогда осталась с вами…»
С отъездом княгини наши вечера стали другими. Часто мы сидели перед огнем, потягивая горячий грог и вспоминая Америку. Мы говорили о ней так, как будто совсем не собирались туда возвращаться. У Филмора была большая карта Нью-Йорка, и он прибил ее к стене; мы часами сидели перед ней, обсуждая и сравнивая достоинства Парижа и Нью-Йорка. И всегда с нами был Уитмен — самый значительный поэт, которого создала Америка за время своего короткого существования. У Уитмена вся Америка, весь ее быт живут. Живет ее прошлое и ее будущее, ее рождение и ее смерть. Все, что есть в Америке стоящего, Уитмен сумел уловить и передать в своих стихах, и добавить к этому нечего. Будущее принадлежит машинам и роботам. Уитмен был поэтом Тела и поэтом Души. Первым и последним поэтом. Сегодня его уже почти невозможно расшифровать, он как памятник, испещренный иероглифами, ключ к которым утерян. Здесь даже странно упоминать его имя. Ни в одном из европейских языков нет слов, чтобы передать американский дух, который Уитмен сделал бессмертным. Европа битком набита искусством, в ее земле схоронено множество великих мертвецов, а ее музеи ломятся от краденых сокровищ. Но никогда она не знала ЧЕЛОВЕКА, чей дух был бы свободен и здоров. Из европейских поэтов ближе всех стоит к Уитмену Гёте, но и он рядом с ним просто напыщенное ничтожество. Гёте был уважаемым человеком, скучным педантом, всемирным духом, но на всем, что он делал, неизменно стояла немецкая проба, двуглавый орел. Спокойствие Гёте, его олимпийство — это всего лишь сонливость немецкого буржуазного божка. Гёте — это конец, Уитмен — начало.
После таких разговоров я выходил иногда на прогулку, надев фуфайку, весеннее пальто Филмора, а поверх него набросив накидку. Выходил в этот грязный влажный холод, от которого нет защиты, кроме силы духа. Говорят, что Америка — страна крайностей, и это правда; температура там часто падает ниже, чем в Европе, но парижский холод нёведом Америке, потому что это психологический холод. Подобно тому как люди оградили свою частную жизнь от постороннего глаза высокими стенами, замками, ставнями, рычащими, озлобленными, грубыми и нечесаными консьержками, они научились защищаться и от холода и жары, от сурового климата. Смыслом человеческой жизни стало самосохранение. Самосохранение и безопасность, чтобы можно было разлагаться со всеми удобствами. В сырую зимнюю ночь широту Парижа нетрудно определить и без карты. Это северный город, форпост, построенный на болотах, где гниют тысячи костей и черепов. Здесь нет тепла, лишь его холодная электрическая имитация вдоль бульваров. Все прекрасно! — это ультрафиолетовое изречение делает посетителей кафе «Дюпон» похожими на гангренозные трупы. Все прекрасно! — этим кормят нищих и бродяг, бредущих под изморосью фиолетовых лучей. Раз есть свет, значит, должно быть хоть немного тепла. Даже один взгляд в окна, где эти жирные животные пьют свой горячий грог и дымящийся черный кофе, согревает их. Там, где свет, — там и толпа, люди, толкающие друг друга и выделяющие сквозь свое грязное белье и смрадное дыхание немного животного тепла. Может быть, десяток-другой кварталов и создадут впечатление царящего здесь веселья, но потом улицы опять тонут в темной ночи, мрачной, вонючей, беспросветной ночи, напоминающей застывший жир на краях суповой миски. Квартал за кварталом идут темные дома с наглухо закрытыми ставнями и с дверями на крепких запорах. Миля за милей тянутся эти каменные тюрьмы, и нет в них ни малейшего признака тепла; тепло и уютно там лишь собакам и кошкам вместе с канарейками. Да еще тараканы и клопы тоже в тепле и безопасности. Но помните, все прекрасно! Не важно, если у вас ни гроша в кармане, вы ведь можете подобрать старые газеты и устроить себе постель на паперти собора. Двери плотно закрыты, и вас не будет беспокоить сквозняк. Еще лучше спать у входа в метро — тут вы найдете компанию. Посмотрите на этих мужчин, женщин и вшей в дождливую ночь, они лежат там, сгрудившись, накрывшись газетами, в надежде защититься от плевков и паразитов. Посмотрите на них под мостами и базарными навесами. Как они грязны рядом с чистыми, яркими овощами, сложенными точно горки драгоценных камней. Даже туши лошадей, коров и овец, свисающие с сальных крюков, более привлекательны. Завтра их съедят, и даже внутренности я пойдут в дело. А эти вонючие нищие, лежащие под дождем, — кому они нужны? Какой в них прок? Они способны заставить ваше сердце кровоточить несколько минут — и это все.