Графиня Гизела - Евгения Марлитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием на душе, как будто бы для нее все было потеряно в жизни, все, что есть в ней доброго и благородного, – любовь, надежда и собственное достоинство. Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы привести лошадей. В то время как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.
Он сел на своего коня и взял мисс Сару за повод.
Гизела вздохнула свободнее, когда увидела перед собой свою лошадь. Поднявшись на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.
Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу, которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.
Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра поехал несколько тише, и вскоре их догнали телеги с нейнфельдскими рабочими и два пожарных насоса.
Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какое расположение к нему выражалось на этих сильных лицах!.. На этих-то людей жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она мимо них проходит.
…И что сделала эта женщина, чтобы требовать от этого класса людей такого почтения к себе? Представляла ли она тот сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли, каким бы то ни было образом, доставить благосостояние этому классу? Была ли она одной из тех одаренных природой натур, которые обладают непреодолимым могуществом таланта? Совершенно наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников всех сплошь революционерами, а ее собственный умственный кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца – она пальцем не шевельнула ради пользы ближнего и довольствовалась тем, что воссылала свои молитвы небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и проклятие и кару на головы богоотступников; занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей – всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, единственно ради того лишь, что родители, произведшие ее не свет, ставили «фон» перед своими именами.
Гизела покраснела от негодования, подумав о том выводе, который неизбежно следовал из этого критического анализа, – первый раз она испытующе взглянула на свою воспитательницу… С какой необычайной быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в то же время какой недюжинной силой обладало это сердце, если все это могло сказываться в нем в такую минуту, когда ему нанесена была такая глубокая рана.
Вскоре мимо них пронеслась еще телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.
– Это нейнфельдцы, – сказал Оливейра.
– Их-то не постигло несчастье, – проговорила Гизела тихим голосом. – Новые дома, которые вы построили для всех нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит целый ряд изб поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все эти избы с драными крышами, с жалкими, выветрившимися глиняными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…
Оливейра посмотрел на нее с удивлением – слова эти слишком резко звучали в устах девушки.
– И в них живут люди, которые обязаны работать для нас, а мы в награду за это платим им презрением; мы едим хлеб, возделанный их руками, и смотрим, как они сами голодают; мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты, они в глазах наших что-то, что никогда не может быть сравнимо с нами; по нашему мнению, они какие-то низшие создания… Я знаю, мы ужасные эгоисты, но я узнала об этом совсем недавно.
Она остановилась.
Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молча ехал с ней рядом. Они ехали шагом, потому что мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.
– Подождите еще, – проговорил он. – Нам не следует здесь спешить.
– Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.
– Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на произвол случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности – и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломаете себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы не медля отобрал у вас этого коня.
При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было уловить его взгляда… Его появление в каменоломнях не было, стало быть, случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце девушки дрогнуло.
– Да и к тому же, – продолжал он, указывая по направлению пожара, – там нечего более и спасать – такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа домиков, о которых вы упомянули, стоит одиноко… Вместо этого надо будет позаботиться о другого рода помощи и деятельности. Я хочу сказать, что надо будет поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…
– О, поверьте, – перебила его Гизела, – они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды – все должно быть иначе!.. Старый строгий человек в Лесном доме был прав – я была бесчувственной, как камень. Я сознательно находила, что рабочие классы должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии, – ни единым словом не протестовала я нелепым разглагольствованиям госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе; мне, видевшей чуть ли не каждый день, во время своих прогулок в карете, ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и осветить их душу… Вы сами произнесли надо мной приговор, я знаю, и, как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.
Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого уничтожающего самоосуждения, которое она произносила против самой себя; он тихо выжидал, как врач, когда перестанет идти кровь из пораненного места; но этот врач не мог хладнокровно видеть страданий своего пациента; человек этот сам должен был бороться с собой, чтобы не выдать своего горячего, страстного участия.
– Вы забываете, графиня, – сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, – что ваш прежний образ мыслей обусловливается двумя влияниями – той средой, которая исключительно одна окружает вас, и затем вашим воспитанием.
– Положим, какая-то часть падает и на них, – возразила она взволнованно, – но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!