Аватара клоуна - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У полковника царил тот беспорядок, в котором ориентируются только холостяки. Среди хлама красивая, рослая женщина на карточке, взмыв на качелях – прочь от всего этого хаоса, – улыбалась ребёнку.
– Это после академии, – перехватил Витькин взгляд полковник. – Служба монотонная, дни, будто дятел стучит. Вот и женился. Глупо. А развёлся ещё глупее…
Он дёрнулся, будто от щекотки.
– Банальная история, – клевал носом философ. – Банальная история…
Полковник достал с антресолей старенький, почти игрушечный пистолет, обёрнутый ветошью. Опрокинув коробку из-под крупы, рассыпал по столу патроны, набил магазин, остальные, чтобы не катались, прикрыл газетой. Потом примерил отутюженный, висевший под клеёнчатым балдахином, мундир, наглухо застегнув пуговицы. «Как на парад», – не удержался Витька. Философ заглянул в его простодушное мальчишеское лицо, и в груди у него разлилось тепло:
– Не стоит втравливать парня.
– Только покажет, – мотнул головой полковник, заглядывая в ствол.
День пролетел, а ночью у философа шла горлом кровь.
– Пётр Прокопьевич, вам убивать приходилось?
– Нет.
– Но вы же военный.
– Штабная крыса.
В свете матовой лампы они были похожи на инопланетян.
– А, думаете, мы способны?
Голос философа звучал пусто и ровно.
– Спустить курок? Это не ножом ударить. – Полковник громко высморкался: – Хоть попробуем, прежде чем земля череп выест…
Утро предвещало быть холодным. Глухо барабанил дождь, за ставнями злобился ветер.
– А знаете… – Ивану Ильичу навернулась слеза, он смахнул её, притворяясь, что поправляет волосы. – Мне казалось, я предназначен для большего. Думал стать вторым Кантом…
Он уставился на тонкие запястья, на когда-то холёные ногти.
– Что делать, мир не мы придумали…
– И бездну над нами, и нравственный закон внутри…
– Чепуха всё это.
– Что?
– Нравственный закон. Я с рождения приказам подчинялся, а вы за место на кафедре тряслись… Интриговали?
– Интриговал.
– Вот видите. Только это для живых.
У Витьки заломили виски. Он стал принимать их за сумасшедших.
– А вы верите? – вдруг тихо спросил Иван Ильич.
– Верю, – также тихо ответил полковник.
– А как же «не убий»?
– Вы что же, и там допускаете земную мораль?
В тишине неотвратимо двигалась стрелка будильника.
– Пётр Прокопьевич… – философ запнулся. – Я вчера уговорил вас… но… – Он внезапно разрыдался, сотрясая худыми плечами, – сам я не смогу…
– Я знаю.
– Это не из-за…
Не договорив, он показал платок в запёкшейся крови.
– Знаю.
– И презираете?
– Помилуйте… Там каждый за себя…
Чахлый дождь, мшистое небо. Проплешинами темнеет снег, по канавам хохлятся воробьи. Хочется скомкать это мглистое утро, хочется дожить до весны!
Полковника шатало. Он то и дело замирал, прислонившись к фонарю. Витьке казалось, что они никогда не дойдут, а когда оказались на нужной улице, у него свело скулы. Он ткнул пальцем в номер дома, полковник шагнул в подъезд.
Бурый кирпич, засиженный слизняком. Витька забился под лестницу, пялясь на ветхую паутину, на разводы штукатурки с прочерченными углём любовными признаниями. «Врёшь, – думал он, – никто никого не любит».
А из-за двери отчётливо доносились голоса.
– Я за него отвечу… Полковник тяжело дышал.
– Заступник! – рассмеялся один.
– Ответь сначала за свои штаны! – поддержал другой. Но, видно, что-то заподозрили, предложили стул. «Сейчас будут морочить», – догадался Витька. Засопели, обдавая молчанием, точно кипятком.
– Давай разберёмся… Витёк под нами ходит, нам и спрос… Полковник не возразил. И это стало первой ошибкой.
– Он задолжал… Посуди сам, разве это справедливо? Витька знал эти байки о лукоморье – смущают словами, как глупую рыбу, ловят на блесну.
– Но к чему жестокость, он ещё молод…
У полковника запершило в горле. Он взывал к человечности, и это было второй ошибкой. «Не усовестишь!» – думал Витька. Он был как в бреду. И тут его пронзило: сейчас полковника свалят ударом кулака и будут бить даже мёртвого!
Он с криком шагнул за дверь, на ходу сунул руку в карман полковника. Комната была маленькой, его пули ложились в цель, и он не заметил, как ответная сразила полковника. Выплёскивая бешенство, он стрелял и стрелял – за себя, полковника, преданного отца, за безалаберную, неустроенную жизнь.
Когда Витька вернулся, философ был уже мёртв. Он лежал, вытянувшись на постели во весь свой огромный рост, и от него, как и при жизни, веяло какой-то детской наивностью. Он там, подумал Витька, где уже не помогает раскаяние. Потом медленно прислонил дуло к виску и выстрелил.
«Каждый человек – писатель, он пишет своё житие невидимыми чернилами», – думал Игнат Трепутень, кусая гусиное перо. За слюдяным окном догорал семнадцатый век, Иван-колокол пугал ворон, а в Кремле, заглушая его, шептались по углам.
«Что страшно одному – другого не пугает», – продолжал размышлять Игнат. На площади чернели головы с пиками вместо шей, галдели птицы, вырывая друг у друга мёртвые глаза, и перья, измазанные запёкшейся кровью, сыпались на булыжник.
Игнат всего с месяц как сменил рясу на кафтан. «Послужи государю твёрдой рукой», – перекрестил его на дорогу игумен с высохшим от молитв лицом. У предыдущего писаря нос скривили клещи усов, а взгляд был такой острый, что хоть перо очинивай. Но на масленицу, проверяя глазомер, он высчитал глотками бутыль медовухи и допустил пропуск в титулах царя. От страха у него выпали волосы, хмель выветрился, а тень встала дыбом. Но с бумаги букву не вырубишь. Тараща медяки глаз, он уже видел, как точат топор. И, расплетя с перепугу лапти, стал вить верёвку. Но потом, растолкав стражу, удрал к шляхтичам, принюхиваясь к пограничным заставам, точно зверь. Он бежал, выскакивая из порток, и в Варшаву явился, в чём мать родила.
Звали его Кондрат Черезобло.
Вслед ему полетели грамоты. Их под диктовку думного дьяка выводил Игнат. Красивым почерком, за который его взяли из монастыря.
Изо дня в день Игнат прислонял букву к букве, макая носом в чернильницу. Он всегда держал её под рукой, а перо за ухом. В его замурованной келье едва поместился стол, на котором, переплетая пламя косичкой, денно и нощно чадила свеча. Игнат сидел на высоком стуле, болтая ногами над земляным полом, заслонившись от мира кованой дверью и ворохом бумаги.