Одиночество. Падение, плен и возвращение израильского летчика - Гиора Ромм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я был один. Я летел на минимальной высоте над дельтой Нила. Подо мной мелькали линии высокого напряжения, тянувшиеся перпендикулярно моему курсу. Затем дельта закончилась, ее восточные рукава впадали в озеро Манзала[82]. Я повернул на север, в открытое море, обогнул Порт-Саид с севера и повернул на северо-восток, в сторону Израиля.
Желая полностью сбросить напряжение, я держался на высоте двадцать ярдов над уровнем моря и летел с максимальной скоростью, которую мог развить самолет. Так я летел около десяти минут, пока впереди не показался Ашкелон. И тут одним движением я задрал нос вертикально к небу и взвился вверх. И лишь достигнув пятнадцати тысяч футов, когда весь Израиль лежал передо мной, как на ладони, а Мансура осталась далеко позади, меня наконец охватило полное спокойствие, и я взял курс домой, на Тель-Ноф.
Эхуд Генкин погиб на своем «Фантоме» на второй день войны, на сирийском фронте. Эхуд был моим летным инструктором на последнем этапе обучения на летных курсах и пользовался всеобщим уважением как необыкновенно талантливый пилот. Когда вечером я услышал эту новость, то понял, что теперь мы воюем по новым правилам. Если Генкин, на своем сверхсовременном «Фантоме», погиб, это значило, что все, что я знал о полетах в напряженной ситуации, больше неприменимо. Несколько других летчиков из той же «лиги», что и Генкин, были сбиты и получили тяжелейшие ранения в первые два дня войны. Как ни странно, это подействовало на меня успокаивающе.
Возможно, «спокойствие» — не самое правильное слово для описания моих чувств тогда. Правильнее будет сказать, что это помогло мне понять, что эта война не щадит никого и никого не волнуют твои или чьи-либо еще особые обстоятельства. Мои обязанности комэска, с учетом экстремальных условий и беспрецедентной ситуации, в которой я оказался, поглощали все мое время и силы. Невозможно адекватно описать безостановочный, заполненный под завязку график командира эскадрильи во время войны и его полную, стопроцентную ответственность за боевую работу эскадрильи. У него нет ни секунды личного времени; его личные проблемы значат не больше песчинки. Возможно, это просто часть мифологии Армии обороны Израиля о настоящем командире. Возможно, мы на этой идее выросли — все время выделяться на фоне подчиненных, даже если это означало непрерывно рисковать собственной головой. Или это «условия труда» человека, взявшегося командовать многокомпонентным воинским соединением в ситуации, когда действительность, с которой приходится иметь дело, оказалась совершенно непохожей и гораздо более жестокой, чем ожидалось.
Как бы то ни было, нужно было полностью избавиться от любых мыслей о себе. Для меня, как я решил впоследствии, это оказалось волшебным ключом — спустя четыре года мне удалось наконец разомкнуть цепь, к которой я, словно каторжник к ядру, был прикован к своему плену. Я обрел свободу!
Страх — не та вещь, которую обсуждают с другими. По крайней мере, в армии.
Сама мысль о том, что об этом можно говорить, создает «помехи в работе системы». Существует опасение, что разговоры о предмете, являющемся прежде всего эмоцией, лишь укажут на то, что страху в армии не место. Также не совсем ясно, могут ли слова, звучащие в ходе этих разговоров, достаточно точно отразить наши чувства. А может быть, эти разговоры действительно не нужны, поскольку, если на то пошло, никто не оценивает войну по шкале страха. Солдата оценивают в зависимости от того, как он действует в боевой обстановке, в пугающей ситуации, когда его жизни угрожает реальная опасность. Не теоретическая опасность, вроде тех, о которых говорят на совещаниях в комфортных, надежно защищенных помещениях, а реальная, осязаемая опасность. Опасность очевидная и бесспорная, чьи последствия не вызывают никаких сомнений. Опасность, означающая — быть или не быть. Которая угрожает тебе здесь и сейчас, когда, возможно, через секунду тебя не станет. Ты перестанешь существовать. Ты станешь историей. Прямо сейчас. Опасность, принимающая в районе боевых действий тысячи обличий.
Поэтому страх в первую очередь это то, с чем нужно разобраться самому, наедине с собой. Единственное, что имеет значение в рискованной боевой ситуации, — сможет ли человек действовать в соответствии с моментом. И к дьяволу все мысли и разговоры о страхе!
Об этом не нужно говорить и еще по одной причине: страх, поразивший многих членов группы, через некоторое время все равно становится заметным. Поэтому слова излишни, любые объяснения обычно звучат беспомощно, поскольку, какие бы объяснения не прозвучали, чаще всего в них нет никакой необходимости.
Глядя вокруг, я видел, что наших солдат постепенно охватывает страх. Его внешние проявления было самые разные. Понос, жалобы на боли в спине, нежелание говорить с товарищами, повышенная чувствительность к критическим замечаниям других летчиков, касающимся неправильного поведения на поле боя, исчезновение привычных вопросов: «Когда меня пошлют на следующее задание?», другие моменты, которые наиболее опытные из нас без труда замечали в тесных помещениях эскадрильи. Командиру эскадрильи приходится разбираться и с этими вопросами, что автоматически ставит его в положение человека, с которым ничего подобного никогда не может случиться. Он выше страха. Он неуязвим. В результате претензия становится фактом.
Глубоко в душе я знал, что каждый раз, когда я забираюсь по лестнице в кабину, я с ужасом думаю о том, что меня могут сбить и я попаду в плен. Пилотирование, особенно в военной авиации, даже в своих самых диких воплощениях является процессом, совершенно независимым от внешних влияний. За исключением турбулентности, хорошо знакомой всем летавшим в штормовую погоду, самолет находится и перемещается в среде, где нет никаких физических препятствий. Воздушный полет не знает физических ощущений, возникающих при вождении автомобиля, на которое так влияют дорожное покрытие, выбоины, колдобины, переход с асфальтированной дороги на грунтовую и т. п. Полет протекает гладко, без «помех».
Поэтому, когда самолет подбит, у пилота возникает ощущение, напоминающее ожог. Ощущение, возникшее у меня в тот момент, когда мой самолет был подбит, с тех пор не отпускало меня ни на секунду. Моя машина не развалилась в воздухе. Она не вспыхнула, превратившись в гигантский огненный шар. Был лишь резкий глухой удар, не оставляющий места для толкований, и сразу после этого системы самолета одна за другой стремительно вышли из строя — в полном соответствии с указаниями по эксплуатации, которые я знал наизусть. Одного удара, который ни с чем невозможно спутать, было достаточно, чтобы понять, что с этой секунды я нахожусь в металлическом гробу весом семь тонн, болтающемся в небе и не нуждающемся больше в моих командах.
Этот груз я носил с собой, куда бы ни направлялся, особенно когда я вылетал на боевое задание. Он был со мной все время, когда я боролся за то, чтобы вернуться на ведущие командные должности в ВВС; время шло, а я все искал способ облегчить эту ношу. И, как это ни странно, командование 115-й эскадрильей во время войны я рассматривал как уникальную возможность избавиться от этой цепи с ядром. Назначение на командную должность поставило меня в непривычное положение, которое я мучительно пытался осмыслить, но в то же время придало мне уверенность, что я ничем не отличаюсь от других, что мне не грозят никакие «дополнительные риски» только потому, что я был сбит, катапультировался и попал в плен. Это было подтверждение, что я снова стал полноправным игроком и могу управлять самолетом в опасной напряженной ситуации. И я знал, что я к этому готов.