Римские каникулы - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Романовой было конкретное воображение: она представила себе Раскольникова, которого приподняла за шиворот и трясет, и из него сыплются монеты и со звоном ударяются о мостовую.
Романова отошла. Ей стало противно, что ее хрупкое, чистое, живое чувство трогают грязными руками. Ей было жаль своего чувства, как новорожденного ребенка, которого бросили. А он уже живой. Уже человек.
Романова погрузилась в тоску. На самое дно. И больше ничего не видела вокруг себя. И запомнила как-то смутно. Автобус шел и останавливался, где-то они слезали и рассматривали развалины старого публичного дома с остатками фресок. Фрески имели скабрезное содержание, но выполнены с юмором. Значит, карикатура существовала еще тогда.
Потом было море. Морское побережье. Все бросились купаться. Летели морские брызги, и смех, как брызги.
Романова лежала на берегу, в плаще, с закрытыми глазами. Воняло мазутом. Она легла возле какого-то гаража. И когда потом поднялась, увидела, что ее плащ запачкан мазутом.
Из волн выходила большая белая Стелла. Возле нее Юкин – в брызгах и в больших зеленых глазах. Он подхватывал ее на руки, и уносил снова в море, и сбрасывал там, как тяжесть. Они были молоды, счастливы и не скрывали ни того, ни другого. Ни третьего.
После поступка Раскольникова-Минаева уже никто ничего не скрывал. Он как будто снял все условности и запреты. Заразил микробом вседозволенности.
С группой что-то случилось. Все пошло вразнос.
Строгие музейные дамы выбрали себе кавалеров и – как на войне. Однова живем. Завязавшие алкоголики – развязали. Вошли в штопор. Шел пир во время чумы. Группа советских туристов превратилась в табор.
Романова ни в чем не участвовала. Она тосковала. Раскольников ушел, вырвал с мясом кусок души, и на месте отрыва текла кровь. И болело. Однажды отвлеклась от боли и увидела себя на пароходике. Группа направлялась на остров Капри. Юкин держал большой венок из еловых веток с натуральными красными гвоздиками, вделанными в хвою.
– Что это? – спросила Романова.
– На могилу возложить.
– Кому?
– Ленину, кому же еще…
В программу входило возложение венка.
Юкин был пьян и все время норовил лечь на венок. И улегся в конце концов. И заснул. Надя Костина растянулась рядом.
Итальянцы показывали пальцами и говорили одно слово:
– То-ва-ри-щи…
Говорили по слогам, потому что сразу было трудно произнести.
Памятник Ленину виднелся с берега. Его профиль был высечен на белой колонне, и Ленин мало походил на самого себя. Возможно, местному скульптору дали только словесный портрет: профиль, лысина и борода.
Когда сходили с пароходика, Богданов подал Романовой руку.
– Не трогай ее за руку, – предупредил двоеженец. – Останешься…
– Почему? – не понял Богданов.
– А ты думаешь, почему Минаев сбежал?
– А почему?
– Влюбился и сбежал.
– Если бы влюбился, не сбежал, – откомментировала Надя Костина. – Или хотя бы предупредил: дескать, «не жди».
– А может, и предупредил, – не выдержала Романова.
Самолюбие победило здравый смысл.
Лаша округлил глаза:
– А что же ты нам не сказала?
– Все на экскурсию ехали. Где я вас возьму?
– Все равно. Надо было предупредить, – заметила старушка аккуратным голоском.
Романова поняла, что сделала нечто крайне опрометчивое. Но слово не воробей… Оно уже вылетело. И взвилось в высоту.
Романова испытала томление под ложечкой, как будто оттолкнулась на санках с горы и заскользила вниз. Куда? А черт его знает. Может быть, там в конце концов прорубь с зеленой водой…
Теперь к чувству боли примешивался СТРАХ. Мысли заметались, как мышь в уборной. Какой выход?
Романова сообразила, что Руководителю доложат. Возможно, уже доложили. И будет лучше, если он все узнает ОТ НЕЕ.
Группа шла по тропинкам острова Капри.
Экскурсовод показывал дом, где жил Горький. Здесь жил Горький, и его друзья, и семья, и очаровательная невестка Тимоша, в которую все были влюблены. Зачем Горький послушал Сталина и вернулся?
Романова подошла к Руководителю и тронула его за рукав:
– Мне надо с вами поговорить.
И рассказала от начала до конца, включая отвисшую челюсть, подругу Машу. Провидение Господне, розданные метлы, двух музыкантов и двух наркоманов.
Романова говорила, говорила и чувствовала, как исторгающиеся слова облегчают не только душу, но и плоть. Было тяжело, как будто заглотнула камень. А теперь этот камень дробился и высыпался песком.
Романова закончила. Руководитель молчал. Потом спросил:
– Вы кому-нибудь это говорили?
– Да.
– Кому?
– Всем.
– Так…
Тропинка вилась в гору. Идти было тяжело.
– Я виновата в том, что не предупредила? – прямо спросила Романова.
– Почему? Предупреждать – это вовсе не ваша функция. Вы турист. Ваша задача – видеть и познавать. А не предупреждать.
– Вот именно, – обрадовалась Романова.
Руководитель остановился. Смотрел по сторонам. Они стояли на высоком холме. Внизу море выпирало боком, и было заметно, что Земля в этом месте закругляется.
– В тридцать седьмом меня посадили, – сказал Руководитель. – Я сидел в камере с одним паханом. Он меня учил: то, что ты не скажешь, прокурор никогда не узнает. Все, что он может узнать, – только от тебя.
Руководитель давал совет: молчи.
– Меня посадят? – тихо спросила Романова.
– Посадить не посадят, но кислород могут перекрыть. Перекрыть кислород – значит не давать работу. Не печатать. Забыть. Была такая художница и больше нет.
Именно об этом предупреждал Раскольников, уходя: «Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности».
«А я хочу!»
«Будут».
Теперь можно сказать: есть.
Рим. Последний день
– Ну? – спросила Маша.
– Сбежал…
– Так… Ты кому-нибудь сказала?
– Сказала, – упавшим голосом ответила Романова.
– А про меня?
– И про тебя.
Наступила тишина. Романова подумала, что телефон отключился, и подула в трубку.
– Не дуй. Я здесь, – отозвалась Маша. – Ты что, не понимаешь, что меня теперь не выпустят в Москву к матери?
Романова тяжело замолчала.