Петровы в гриппе и вокруг него - Алексей Сальников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петров так устал за день, так хотел спать, что ему казалось, что то, что Сергей сидит у него и как прожектором светит вокруг своим эдиповым комплексом – это уже какой-то сон, потому что реальность содрогалась в глазах Петрова, он, стоя на ногах, отключался, глядя на Сергея, и порой слышал не претензии ко всему человечеству, а только бубнение, как в далеком радиоприемнике на соседской даче.
– Мне вообще-то на работу завтра, – сказал Петров. – Я понимаю, что это все важно очень – высказаться, – но совесть имей, ты собираешься уже умирать или нет?
Спрашивая это, Петров надеялся, что Сергей заюлит и сольется. Что найдутся у него еще какие-нибудь планы, которые отсрочили бы его самоубийство, потому что из-за той ерунды, которую Сергей озвучил, умирать было глупо.
– Вообще, собираюсь, – с готовностью ответил Сергей. – Я просто пришел уладить некоторые формальности, объясниться под конец. Это ты отлыниваешь. Боишься? Ты же мог сразу ко мне прийти и уже спокойно бы спал, все бы уже кончилось, если бы ты сразу пришел.
– Конечно, я боюсь, – признался Петров. – Я, конечно, тупой скот, как и все вокруг, поэтому меня твои возвышенные желания пугают. Они бы и тебя испугали, если бы я попросил то же самое сделать.
– Ну так потому что в твоей смерти не было бы смысла, – тут же нашелся Сергей и поморщился от того, что Петров сравнивает его смерть со своей, – ты и так бессмысленно проживешь и бессмысленно умрешь, а мое самоубийство – это доказательство моей правоты, что я не жалею умереть за свои идеи, за то, что творить в наше время – бесполезно, все скатится или в деньги, или в непризнанность – и неизвестно, что хуже. Даже если бы я стал в конце жизни этаким патриархом, все равно от старости-то это меня не избавит, начну впадать в маразм, буду шамкать, заболею геморроем – это невыносимо. Даже сейчас смотришь по телевизору на какого-нибудь деятеля вроде актера, или художника, или писателя и видишь, как он на куски разваливается, как он когда-то таскался за бабами, будто самый обычный мужик, как его запоры мучают или давление, и улыбка его становится похожа на улыбку слабоумного с каждым годом все больше и больше. Меня бесит, что я тоже могу начать клеиться к какой-нибудь девушке, как павиан, маскируя желание потрахаться обезьяньими ухаживаниями, демонстрацией интеллекта, доброты и щедрости. Меня бесит, что я должен что-то делать, чтобы меня услышали, хотя уже заранее знаю, что не услышат.
Петрову уже не хотелось спорить, Петрову хотелось, чтобы Сергей от него отвязался, поэтому он не стал переубеждать его жить дальше.
– Меня бесит, что писатели, художники, ученые – обычные люди, такие же обезьяны, как и все остальные, вот что меня бесит, вот с этим я не хочу жить, с этим несовершенством, которое не исправить никак, – сказал Сергей.
– Да я понял, понял, – ответил Петров.
Сам Петров не мог дать сигнал, что пора уже что-то решать, что пора уже вставать, идти уже, наконец, или не идти, а разговаривать до утра, а потом просто разойтись, но Сергей ухватился за последнюю мысль и принялся читать кусок романа, который эту мысль как бы доказывал. «О господи», – подумал Петров.
Этот кусок был про то, как сантехник-художник скорефанился с другим художником, тоже любителем и бездарью, и вместе они стали писать гигантское полотно, а на самом деле не столько писали, сколько просто пили пиво и обсуждали, какие все вокруг козлы, что их не понимают.
Дело, наверно, было в том, что Сергей был ревнив, как трехлетний мальчик, во всем он хотел быть лучшим: он хотел быть лучшим другом, а это значило, что ни с кем больше нельзя было дружить так, как с ним, в литературных студиях ему не понравилось, потому что главари студий обращали на него столько же внимания, как и на остальных, отца он ревновал к матери, а мать к отцу, Петрова он ревновал к ним обоим.
Сергей удовлетворил свою жажду чтения, еще раз напомнил, что Петров должен отправить рукописи не ранее, чем через сорок дней после его смерти и, придерживая Петрова под локоть, конечно, просто помогая ему передвигаться, но словно для того, чтобы Петров не передумал внезапно и не скрылся в ночи, повел его к себе.
На улице было тихо, будто перед грозой, и так же, как перед подступающей грозой, шумели деревья, однако небо было совершенно ясное; Петрову это казалось продолжением сна, потому что в здравом уме он ни за что не согласился бы идти куда-то пострелять в человека. Сергей продолжал придерживать Петрова за локоть и еще предостерегал его от всяких мелких опасностей под ногами, говорил: «Осторожно, тут камень, тут бордюр», отчего Петров чувствовал себя стеклянным, а еще ему казалось, что если он оступится, весь сон лопнет, как воздушный шарик, а сам он, дрыгнув ногами, проснется у себя в квартире.
Петров надеялся, что кто-нибудь встретится им по дороге, и тогда операцию придется отменить, потому что все-таки свидетели, этим можно будет объяснить отказ и сразу же податься обратно, сдвинув убийство по времени до следующего раза, который мог совпасть еще неизвестно когда или вообще больше никогда не совпасть.
Ни на улице, ни в подъезде Сергея никого не было, хотя до этого, когда бы Петров не подался к другу, вечно кто-то околачивался на лестничной площадке или возле подъезда, на бетонном крыльце с косой трещиной через все ступеньки и через всю поверхность крыльца. Ни разу не было, чтобы возле входа не стояли местные ребята, провожавшие Петрова загадочным, злорадным взрывом смеха. Видимо, было уже так поздно, что даже эти ребята устали курить и играть на гитаре с наклеенным на корпус выцветшим и позеленевшим от времени изображением лежащей обнаженной красотки с длинными волосами.
Сергей жил на третьем этаже, причем ни одна лампочка ни на одном из трех этажей не горела, и Петров знал это заранее: когда Сергей подтаскивал Петрова к подъезду, он сразу отметил темноту подъездных окон, лампочка была только на пятом, ее света хватало, чтобы частично осветить этаж четвертый, окно третьего этажа выглядело так, будто его оклеили изнутри черной бумагой, стекла в окне второго этажа вообще не было, отчего мрак там казался особенно глубоким, а на первом этаже, понятно, совсем не было окна, потому что там был темный вход в подъезд. Дверь в подъезд никогда не закрывалась, даже зимой, Петров не столько видел, сколько знал, и даже не сам знал, а мышцы его помнили, где в этой темноте находятся пологие ступени, вытертые посередине до состояния неглубокого желоба.
Дома Сергей приставил Петрова к дверному косяку и включил свет в своей комнате, а больше нигде включать не стал. Сергей подтащил Петрова к письменному столу, и Петров, опершись на столешницу одной рукой, стал смотреть, что Сергей учудит дальше, поскольку чувствовал, что это еще не конец представления, что будет еще что-то, предваряющее выход на сцену самого Петрова.
Петров не ошибся. Сергей написал прощальное письмо девочке, с которой познакомился лет пять назад, когда ездил к родственникам в соседнюю область. Даже к ней он ревновал Петрова, хотя Петров никогда ее не видел, а видел только письма от нее, в которых были сдержанные восторги по поводу его стихов (стихов Сергей Петрову не показывал, но, очевидно, писал специально для девочки) и похвалы его прозе. Письмо Петров должен был отправить сразу же, как только сможет, лучше всего по пути на работу утром. «Ну нет», – решительно сказал на это Петров. Сергей потребовал объясниться. «Одно дело, когда ты тут своим родственникам и друзьям решил устроить, редакции, все такое, но вот это вот уже перебор, ну явный же перебор», – ответил Петров, сам не понимая, что хочет объяснить Сергею. «Она же тебе ничего плохого не сделала, понимаю я там, отец, мать тебя чем-то обидели, редактора, литературные студии, но она-то тут при чем?» – спросил Петров. Сергей схватился за голову, не в силах переварить глупости Петрова. Сергей сидел на своей постели – старой кровати с продавленной панцирной сеткой и выглядел глупо, потому что кровать была как будто не его; когда они познакомились, Сергей был мелким ребенком на полголовы ниже Петрова, теперь же Сергей был высок, будто баскетболист, не сутулился, хотя много времени проводил за столом (а Петров сутулился), вообще непонятно было, почему он не пользуется успехом среди девушек с филфака. А кровать осталась той же, на какой он спал первоклассником. «Как ты не понимаешь, – будто сквозь головную боль сказал Сергей, – ей только и есть дело до того, что я пишу». «Если только ей и есть дело, – сказал Петров, – то какого хрена ты всем, что пишешь, ездишь по ушам окружающих, писал бы только ей. Жил бы с ней, читал бы ей. Или боишься светлый образ бытом нарушить, так, что ли?» «Да, вот именно так, – ответил Сергей. – Какой бы девушка ни была, она все равно остается тупой самкой, это никак не изменить, с кровью из влагалища каждый месяц, цветочками всякими, мечтой о красивой свадьбе в какой-нибудь столовке с родственниками, понаехавшими со всех уголков бывшего Союза, вот это вот». Петров не стал спрашивать, но почему-то понял, что преподаватель, поставивший тройку Сергею, была женщина, до него это дошло только теперь. Несмотря на ситуацию, в которой Петров находился, он едва не рассмеялся своему открытию.