Бюро проверки - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что именно?
— Почему ты всё-таки вернулся в Москву?
Я растерялся. Я не знал, что ей сказать.
— Котя, можешь не бояться, я попробую понять. Или хотя бы принять. Я же согласилась жить по идиотским правилам, как монашенка какая, даже тошно, сама себя спрашиваю: почему, сама себе отвечаю: нипочему. Но знать-то я имею право?
— Имеешь.
Я запустил пальцы в её сильные волосы и стал опять рассказывать — и снова занудно и долго, в деталях. Про Лавру, электричку, очередь к старцу, письмо и про все необъяснимые угадки… Муся застыла; на круглом телёночьем лбу образовались грозные морщины. Когда я спрашивал: «Тебе неинтересно?» — строго отвечала: «Продолжай». Когда говорил: «Тебе это кажется диким» — отмахивалась, как от комара.
Я. Имею. Право. Знать.
Я закончил; Муся покачала головой.
— Нет, котинька, я всё-таки не поняла.
Мы условились, что я вернусь на «Сокол» в полседьмого — в семь. Муся сама всё расскажет отцу о вчерашнем; мне останется внимать ему и соглашаться.
Я уже шагнул за порог, но в последнюю секунду Муся передумала.
— Ну-ка, стой, — приказала она. — Наклони голову. Теперь шею покажи. Ты неприлично зарос. Я должна тебя постричь.
— Муся! Давай не сегодня!
— Нет, именно сегодня! И сейчас! Шагом марш, товарищ Ноговицын, мыться! Папин шампунь на верхней полке, не спутай с моим, он на нижней. Лей не жалей. Рубашку с майкой можешь там оставить, постригу — потом наденешь. Полотенце любое! Голову вытрешь не насухо, пусть волосы останутся сырыми. А я подготовлю плацдарм.
В ванной вкусно пахло свежевыстиранными полотенцами, горьковатым нездешним шампунем, невесомыми, летучими духами. Никакого запаха лежалого уюта, струганого хозяйственного мыла, бака с жёлтыми кругами после кипячения или сваленных на пол полотенец. Грязное бельё лежало в красивой плетёной корзине и было прикрыто крышкой; я не сразу догадался, что это такое и с любопытством её приподнял. На плечиках, как дорогие пиджаки, висели белоснежные халаты — один махровый, а другой рифлёный. Отдельно, с генеральской выправкой, держался шёлковый халат, бордовый, с чёрными полосками, красивой шалькой, пышными кистями. Но больше всего поражало другое. В ванной не было ни абажуров, ни светильников; свет струился через маленькие круглые окошки в потолке, напоминавшие глазки́ подзорных труб. Словно там, над потолком, есть полое пространство, в котором утоплены лампы.
Я подкрутил горячий кран, чтобы в воздухе клубился пар, и стал намыливаться папиным шампунем. До чего же хороший шампунь, иностранный; волосы сделались лёгкими, мягкими — не то что после «Ивушки», «Кря-Кря» или «Берёзки».
— Долго ты ещё плескаться будешь?
— Вытираюсь.
Зеркало над раковиной запотело; я протёр его ладонью, посмотрел на своё отражение. Муся права, я зарос. Волосы на солнце выцвели, приобрели соломенный оттенок. И бриться утром надо было лучше. Я вышел, не надев рубашки, как было велено — и нос к носу столкнулся с Ниной Петровной, которая несла на кухню вазу с грузинскими алыми розами. Проявляя чудеса спокойствия (или поразительное равнодушие), будущая тёща вежливо кивнула и предложила затрапезным тоном:
— Алёша, хотите халат? Можете взять тот, что слева, он Виктора Егоровича, вам будет чуть велик, но не беда.
— Нет, Нина Петровна, спасибо.
— Спасибо, да или спасибо, нет?
— Спасибо, нет. Муся собирается меня постричь.
— А, это она мастерица, Борьку стрижёт только так. Оставайтесь после пообедать, будут щавелевый суп и котлеты.
Мусина комната преобразилась. Фикус перебрался к занавескам, кресло переехало в дальний угол, прикроватный коврик был скатан в рулон, диван застелен кухонными полотенцами, на полу лежала накрахмаленная простыня, а на неё поставлен деревянный стул с плетёной спинкой. Преобразилась и сама Муся: вместо крепдешинового платья — простенький халатик, ситцевый, весёленький, в цветочек. На груди халатик не сходился, Мусю это не смущало. Она взяла железную расчёску с тоненькими частыми зубцами, искривлённые большие ножницы — и превратилась в цирковую дрессировщицу.
— Садись, накройся полотенцем. И не вздумай дёргаться, не то отрежу ухо, это больно.
— А ты откуда знаешь? Уже отрезала кому-нибудь?
— Если ты сейчас же не замолчишь, Ноговицын, я тебе ещё чего-нибудь отрежу. Мне терять нечего, ты своего дружка надёжно спрятал, так что мне уже всё равно.
Я подумал, что было бы с мамой, услышь она Мусю. Подростковая пошлость, мещанский язык, ненавистные штампы! Да и мне такое не могло понравиться, меня должно было коробить. Но — не коробило; скорей наоборот.
— Руки убери?
Муся нависала надо мною, плотоядно щёлкала ножницами, больно раздвигала волосы расчёской и напевала: вся земля — теплом согрета, и по ней — я бегу — босикооом, если любовь не сбудьца, ты поступай как хочьца, и никому на свееете грусти не выыдвай…
Было хорошо, спокойно; так сидел бы и стригся всю жизнь напролёт.
До вечера времени было навалом, и я решил заехать к Сумалею. Поделиться вчерашним, посидеть на тесной кухне, выпить приторного кофе с кардамоном, посмотреть в холодноватые глаза и ненадолго примириться с жизнью. Сумалей — не Мусин папа; посоветовать он ничего не может. Но зато у Сумалея был особый дар снимать тревогу, как мамина знакомая-парапсихолог снимала головную боль.
Дверь была не заперта; М. М. на месте. Но в прихожей, сквозь привычный запах табака и кофе, веяло газом. Я встревожился и крикнул в пустоту:
— Михаил Миронович!
Молчок.
— Михаил Ми-ро-но-виич! Ау-у-у!
Я ринулся на кухню.
Вентиль был повернут, турка выкипела, толстая жижа накрыла конфорку. Газ с сипом вырывался сквозь кофейные наросты. Так выдыхают старики, с усилием, через нос. Я выключил газ, распахнул окно — занавеска выгнулась, как парус — и кинулся в ближнюю комнату, оклеенную серыми обоями и снизу доверху увешанную фотографиями дальних предков. Вперемешку с местечковыми евреями в лапсердаках и чёрных раскидистых шляпах красовались украинские священники с окладистыми бородами и лицами, исполненными древнего покоя. Нэпманские дамочки двадцатых в изысканных шляпках и шубках. Лётчики с прозрачными предсмертными глазами. Высокомерные начальники-чекисты…
Комната была пуста. Гостиная тоже. На стуле висела мятая рубашка, на обеденном столе валялся галстук — Михаил Миронович куда-то выходил. Замирая от ужасного предчувствия, я заглянул в кабинет. И с облегчением выдохнул.
Сумалей нависал над столом. В зубах дымилась сигарета (он по настроению курил то папиросы, то сигареты), рыхлый пепел загибался клювом. Когда М. М. увлечённо работал, заговаривать с ним было бесполезно; он в лучшем случае воткнёт в тебя отсутствующий взгляд и снова склонится к бумаге. Шорх-шорх. Ровные строки, стремительный почерк, быстрая ясная мысль. Отлетела в сторону завершённая страница. М. М. вцепился в заготовленную книгу, зорко сверил цитату и ввинтил в пепельницу бычок. Ш-ш-шух! — красиво загорелась спичка, кончик новой сигареты вспыхнул.