Чай с птицами - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама она, конечно, плавать больше не может, хотя иногда пользуется джакузи. Чтобы опустить ее в теплую воду, нужны усилия трех санитаров, и им приходится все время быть начеку, потому что после операции она безвозвратно утратила чувство равновесия и теперь может утонуть, если оставить ее одну.
Зачем она это сделала? Никто не знает. Туфельман никогда об этом не говорит, хотя пару раз я замечал, что он на нее смотрит. И я знаю, что сама она никогда не расскажет. Кто знает, о чем она думает, сидя в специальной инвалидной коляске, колыбели из пластика и металла? Кто знает, что он пообещал ей в обмен на душу?
Я могу только гадать. Но мне все время вспоминается одна сказка; ее рассказывал мне дедушка, когда мы все еще были молоды, свободны и в полном компост ментисе: про юную русалочку, которая так сильно полюбила земного принца, что готова была отдать все, лишь бы быть с ним. И потому — ну и еще потому, что у Этого, наверху, своеобразное чувство юмора, — она заключила договор: отдала свой русалочий голос и прекрасный стремительный хвост за пару ножек, на которые ей было так больно ступать, что каждый шаг оборачивался пыткой, а она, лишенная голоса, не могла даже закричать от боли; она покинула свою добрую, безопасную стихию — море и отправилась на поиски любимого.
Но любовь не купишь жертвами. Принц нашел любимую своей породы — земную принцессу со свеженькой мордочкой, а русалочка умерла в одиночестве, изувеченная и немая; она не могла вернуться к своим, не могла даже оплакать свою потерю.
Что он ей обещал? Какими словами? Как я уже сказал, я могу только гадать. Но точно могу сказать, что вторники нынче уже не те. Исчезла радость, исчезло волшебство, осталась обычная толпа уродов, даунят и калек; и хотя вода все еще бирюзовая, и солнце в ясные дни все так же сияет сквозь стекло, будто благословение, мы не замечаем этого, как замечали раньше, в те дни, когда Флиппер еще плавала. Потому что в бассейне Флиппер была не просто «не хуже нормальных людей»: она была лучше их, несравнимо лучше. И она была одной из нас.
Но порой, когда ночи становятся длинней и холодней и мои легкие, кажется, уже не могут качать воздух так, как раньше, я думаю о ней — и сомневаюсь, была ли она на самом деле. И хотя я не большой любитель Вечных Истин и всякой такой ерунды, мне кажется, что Этот, наверху, специально насовал дефектов в чертежи, по которым нас делают: что-то вроде предохранителя, который перегорает, стоит нам начать заноситься не по чину — слишком сильно надеяться или чересчур радоваться. Засунул этот предохранитель поглубже, чтобы его никак нельзя было выковырять, и стал ждать, как обернутся дела, слегка улыбаясь, словно тайно злорадствующая акула.
Каждый вторник в спортивном зале «Дело в теле» — день уродов. Но теперь мы почти не плаваем. Вместо этого мы молча сидим и смотрим на Туфельмана. Он плавает взад-вперед, раз за разом, яростно работая руками и ногами и гоня волну. За последние несколько недель ему стало намного лучше — руководство спортзала даже поставило его в известность, что он может не ограничивать свое посещение вторниками, но он все еще приходит, словно хочет этим что-то доказать себе или нам. Он всегда молчит. Но иногда в аквариумной тишине длинного бассейна за плеском и хлюпаньем одинокого пловца мне чудятся звуки, похожие на рыдание, а иногда я вижу дорожки сбегающих капель под тонированными стеклами плавательных очков — может, это просто конденсат, а может, и нет. Хотя какая разница; в нем что-то сломалось, у него внутри какая-то неисцелимая рана, как тогда сказала Флиппер. По вторникам он плавает в пустом бассейне — лицо красное, ноги ходят как поршни, в легких жжет. Но теперь ему никогда за ней не угнаться. И каждый вторник в два часа мы смотрим, как он выходит из воды, — выстроившись в колясках, словно расстрельная команда, и те, кто еще в компост ментисе, скандируют, уставившись на него, одно и то же слово, раз за разом, тихо, без всякого выражения, а другие просто смотрят; и Туфельман едва заметно опускает голову и идет мимо нас, не глядя по сторонам, и длинные, тонкие ноги несут его прочь от бассейна, к душевым.
Никто не знает, зачем он приходит; никто не знает, о чем он думает, уходя в реальный мир. Кроме, может быть, Флиппер, но она не скажет, хотя она смотрит ему вслед сквозь завесу волос (роскошных рыжих волос, которые в другой жизни могли принадлежать русалке), и только когда мы все уже уходим, встает и ковыляет прочь, крохотными, мучительными шажками, на новых розовых ногах.
У неаполитанцев есть пословица: «Пробудешь в Неаполе ночь — возненавидишь его; пробудешь неделю — полюбишь его; пробудешь дольше — останешься навсегда». Этот рассказ — предостережение.
Еще недели не прошло, как Мелисса с Джеком поженились, а уже начались проблемы. Свадьба была точно как хотела невеста: пятьсот гостей, белые розы и гипсофилы, два карата в желтом золоте, торт, украшенный с большим архитектурным мастерством, чем иные офисные здания, и двадцать четыре ящика (бюджетного) шампанского; все оплачено родителями невесты и запечатлено для вечности самым дорогим фотографом Южного Кенсингтона.[70]
Тем не менее на третий день медового месяца Джек начал замечать в молодой жене все большую раздражительность.
Конечно, это не его вина, что гостиница слишком маленькая, а на улицах так людно и что у Мелиссы украли сумочку во время первого же выхода в город. Тем более он не виноват в том, что в большинстве неаполитанских ресторанов не могут или не хотят готовить в соответствии с потребностями Мелиссы — вегетарианки, не переносящей лактозу и, главное, пшеницу, — или хотя бы понять, чего она требует; в результате, хотя эти три дня она почти ничего не ела, живот у нее болезненно раздулся, и местные женщины (дружелюбные, и даже, пожалуй, слишком) взяли привычку дружески гладить ее по округлости и спрашивать на ломаном английском, когда должен родиться bambino.[71]
Однако это Джек выбрал Неаполь для свадебного путешествия, будучи сам на четверть неаполитанцем (по матери); в студенческие годы он пробыл в Неаполе три недели, и потому, как заявила Мелисса, у него была куча времени, чтобы ознакомиться с этой проклятой дырой.
Мелиссе было двадцать шесть лет, и она была хороша гомогенизированной прелестью, происходящей от молодости, хорошего портного, дорогой косметической стоматологии и большого количества свободного времени. Она сама не горела желанием делать карьеру, но ее родня была знакома со всеми, ее отец владел сетью супермаркетов, мать была дочерью лорда Такого-то; и Джеку, еще молодому, но удачливому финансовому консультанту в Сити, получившему в подарок от судьбы серебристый «лексус», темноволосую «латинскую» внешность (в бабушку) и зарождающийся начальственный животик, этот брак казался идеальным в смысле пользы и удовольствия.
Однако в Неаполе ситуация начала принимать иной оборот. Мелиссе все было ненавистно: улицы, запахи, уличные мальчишки на мопедах, рынки, рыбацкие лодки, воры, лавки. А вот Джек был счастлив как никогда. Все приводило его в восторг: узкие улицы, белье, развешанное на веревках меж кривых балкончиков, люди, уличные торговцы, кафе, вина, еда. Особенно еда: он никогда толком не знал свою итальянскую родню, кроме бабушки, которая умерла, когда он был еще совсем маленьким, и единственное, что он помнил — она была свирепая, кругленькая, низенькая женщина с волосами, стянутыми черным платком, и почти всю жизнь проводила на кухне, готовя баклажаны гриль, равиоли со свежими грибами, тальятелле с трюфелями и маленькие пиццы с анчоусами, которые пахли морем, а на вкус были как концентрированный солнечный свет.