Содом и Гоморра - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вернулся к себе в номер, но оказался я здесь не один. Я услышал, что кто-то с мягким туше играет Шумана. Разумеется, мы обладаем способностью перенасыщать людей, даже особенно нам дорогих, исходящей от нас тоской или же чувством досады. И все-таки ни один человек не властен вызвать у другого такую нестерпимую душевную боль, какую вызывает у нас предмет неодушевленный. Этот предмет – рояль.
Альбертина попросила меня записать те дни, когда она будет уезжать к подругам, и дала их адреса на тот случай, если она как-нибудь вечером будет мне нужна, – все ее подруги жили неподалеку. Таким образом, вокруг нее образовались естественные гирлянды, и, чтобы добраться до нее, надо было двигаться от девушки к девушке. Каюсь, от многих из них – я ее еще не любил – я получал на пляжах минутные наслаждения. Тогда мне казалось, что этих юных благожелательных подружек не так много. Но вот совсем недавно я вернулся к ним мыслью и вспомнил их имена. Я сосчитал, что за один этот сезон мне оказали непрочную благосклонность двенадцать. Но тут мне пришло на память еще одно имя, – значит, тринадцать. Я остановился на этом числе с какой-то детской жестокостью. «Ах, боже мой, – вдруг подумал я, – да ведь я же забыл первую, Альбертину!» Теперь ее уже нет, и теперь она оказалась четырнадцатой.
Возвращаюсь к своему рассказу: я записал имена и адреса девушек, у которых я мог бы найти Альбертину в дни, когда ее не будет в Энкарвиле, однако я намеревался воспользоваться этими днями, чтобы навещать г-жу Вердюрен. Надо заметить, что желание, которое возбуждает в нас женщина, не всегда одинаково сильно. В иной вечер мы не можем обойтись без женщины, зато после, в течение месяца, а то и двух, мы о ней почти забываем думать. По закону перемежаемости, в изучение коего здесь не место углубляться, если бы после того, как мы чувствовали большую физическую слабость, мы увидели бы женщину, чей образ преследовал нас во время внезапного изнеможения, мы бы только поцеловали ее в лоб. С Альбертиной я виделся в те редкие вечера, когда я не мог без нее обойтись. Если у меня возникало желание увидеться с ней, когда она была далеко от Бальбека, гонцом служила мне уже не Франсуаза – я обращался с просьбой к лифтеру уйти из отеля пораньше и посылал его в Эгревиль, в Ла-Сонь, в Сен-Фришу. Войдя ко мне в номер, он не затворял за собой дверь, хотя он «гнул спину» добросовестно; работа у него была тяжелая, с пяти часов утра он уже принимался за тщательную уборку, а вот заставить себя затворить дверь ему было трудно, и, только когда ему указывали, что дверь не затворена, он возвращался и, делая над собой огромное усилие, слегка толкал ее. С присущей ему демократической гордостью, не проявляющейся в деятельности многих представителей свободных профессий – у адвокатов, писателей, врачей, – называющих своим «собратом» только адвоката, писателя или врача, он правильно употреблял выражение, которым пользуются в замкнутой среде, – например, в среде академиков – по отношению к посыльному, всего лишь раз в три дня исполнявшему обязанности лифтера: «Я попрошу меня заменить моего коллегу». Гордость не мешала ему для повышения, как он говорил, «оклада жалованья» брать за труды – этим он заслужил ненависть Франсуазы: «С первого взгляда – ну чисто ангел, а в иной день – ни дать ни взять тюремная крыса. Все они так в руку и смотрят». К этой категории людей она постоянно относила Евлалию и – увы! – (потом это послужило причиной многих бедствий) уже причислила Альбертину, потому что я при Франсуазе часто выпрашивал у мамы для моей небогатой подруги разные вещицы, безделушки, а Франсуаза считала это недопустимым только на том основании, что у г-жи Бонтан всего одна служанка. Лифтер, сняв то, что я назвал бы ливреей, но что он именовал мундиром, вскоре появлялся в соломенной шляпе, с тросточкой, стараясь придать изящество своей походке и держаться прямо, – этому его учила мать, внушая, что он не какой-нибудь там чернорабочий или посыльный. Подобно науке, благодаря книгам делающейся достоянием фабрично-заводского люда, который, уйдя с предприятий, перестает быть таковым, элегантность благодаря канотье и перчаткам становилась доступной лифтеру: перестав поднимать проживающих в отеле, он превращался, как молодой хирург, снявший халат, как вахмистр Сен-Лу, снявший военную форму, в настоящего господина. Он был человек не без самолюбия и не без способностей, способности же его проявлялись в том, что он ловко орудовал в клетке лифта и она у него не застревала между этажами. Но говорил он неправильно. Я решил, что он честолюбив, так как о швейцаре, от которого он зависел, он говорил: «мой швейцар» – точно таким же тоном, каким сказал бы, выражаясь языком посыльного, «владелец особняка» в Париже про своего портье. В языке лифтера было любопытно вот что: он пятьдесят раз на дню слышал, как проживающие в отеле кричат: «Подъемник!» – а он все-таки говорил: «приемник». Некоторые привычки лифтера очень меня раздражали; о чем бы я ему ни толковал, он перебивал меня, употребляя выражения вроде «Ну еще бы!» или «Еще бы!», которые можно было понять так, что это, мол, всем давно известно или что он первый это открыл и обратил на это мое внимание. «Ну еще бы!» или «Еще бы!», произносимые чрезвычайно энергично, каждые две минуты срывались у него с языка в связи с тем, что ему никогда не пришло бы в голову, и это так бесило меня, что я тут же начинал доказывать нечто прямо противоположное, только чтобы посадить его в лужу. Однако, выслушав и это мое суждение, хотя его никак нельзя было увязать с предыдущим, он по-прежнему отвечал: «Ну еще бы!», «Еще бы!» – как будто эти его восклицания служили ответом на все. Я еле сдерживался, когда некоторые специальные термины, вполне уместные, если их употребляют в прямом значении, он употреблял в значении переносном, и только в переносном, что производило впечатление дешевого острословия, как, например, – в его устах – выражение «нажать на педаль». Он никогда не пользовался им применительно к езде на велосипеде. Но если, идя куда-нибудь пешком, он, чтобы не опоздать, должен был прибавить шагу, то вместо того, чтобы сказать, что он шел быстро, он говорил: «Можете себе представить, как я нажимал на педаль!» Лифтер был скорее небольшого роста, неуклюж, неказист. Но когда при нем заговаривали о каком-нибудь высоком, стройном, изящном молодом человеке, он всякий раз вставлял: «А, я его знаю, мы с ним одного роста». Однажды он должен был принести мне ответ, и я, услышав, что кто-то поднимается по лестнице, от нетерпения распахнул дверь из моего номера, но увидел посыльного, прекрасного, как Эндимион,[162]с неправдоподобно безукоризненными чертами лица, – он шел по делу к неизвестной мне даме. Когда лифтер вернулся, я сказал ему, что, с нетерпением ожидая ответа, я решил, что это он поднимается по лестнице, но оказалось, что это посыльный из отеля «Нормандия». «А, да, я знаю, кто это, – ответил он, – там только один такой и есть – парень одного со мной роста. И лицом мы с ним до того похожи, что нас можно спутать или принять его за моего братишку». А еще лифтер любил делать вид, будто он все понимает с полуслова: только начнешь отдавать ему распоряжения, а он уже: «Да, да, да, да, да, я все прекрасно понял», и этот его тон – тон смышленого и сообразительного человека – первое время вводил меня в заблуждение; но чем ближе мы узнаем людей, тем больше они напоминают металл, погружаемый в какую-нибудь вредную смесь, и мало-помалу утрачивают свои достоинства (а иногда и недостатки). Однажды, перед тем как начать разговор с лифтером, я обратил внимание на то, что он не затворил за собой дверь; я сделал ему замечание – я боялся, как бы нас не услышали; он соблаговолил исполнить мое желание и чуть-чуть притворил дверь. «Это я для вашего успокоения. На всем этаже нас только двое». Но тут по коридору прошел сперва один человек, потом другой, потом третий. Меня эта ходьба раздражала, во-первых, потому, что я опасался, как бы нас не подслушали, а главное, потому, что, насколько я мог заметить, лифтера это ничуть не удивляло – для него это было в порядке вещей: «А, это наша горничная – она за чемоданами. Не волнуйтесь – это смотритель погреба за ключами. Нет, нет, ничего, можете говорить спокойно: это мой коллега пришел дежурить». Его объяснения, зачем эти люди проходят по коридору, не уменьшили моей боязни, что нас могут услышать, и наконец, после моего строгого приказания, он пошел к двери, но не для того, чтобы плотно прикрыть ее, – это было не по силам велосипедисту, который мечтал о мотоциклете, – но лишь слегка притянуть ее к себе: «Теперь все в порядке». Порядок воцарился до того безупречный, что к нам тут же ворвалась американка и, извинившись, что попала не в тот номер, поспешила удалиться. «Привезите ко мне эту девушку, – сказал я, сперва изо всех сил хлопнув дверью (на стук прибежал еще один посыльный, вообразивший, что у меня распахнулось окно). – Запомните хорошенько: мадемуазель Альбертина Симоне. Я написал на конверте. Вы только скажите, что это от меня. Она с удовольствием приедет», – добавил я, чтобы подбодрить его и чтобы это было не так для меня унизительно. «Еще бы!» – «Да нет, что вы, далеко не всякий на ее месте поехал бы с удовольствием. Ехать сюда из Бернвиля очень неудобно». – «Я понимаю!» – «Скажите ей, чтобы она поехала с вами». – «Да, да, да, да, я все отлично понял», – ответил он с видом сметливого и догадливого человека, а между тем вид его давно уже не внушал мне доверия, так как я убедился, что произносит лифтер эти слова почти машинально и что за внешней его деловитостью скрывается полная неопределенность и бестолковость. «В котором часу вы вернетесь?» – «Да я недолго, – ответил лифтер, злоупотреблявший эллипсисом. – Это мне ничего не стоит. Как раз на днях нам запретили отлучаться: в отдельном кабинете был заказан завтрак на двадцать персон. А у меня как раз должен был быть перерыв. Вот я нынче вечером и отгуляю. Я туда на велосипеде съезжу. Так будет скорей». Он пришел через час и сказал: «Вы, наверно, заждались, а барышня-то со мной приехала. Она внизу». – «Благодарю вас! Консьерж не будет на меня сердиться?» – «Господин Поль? А почем он знает, куда это я? Никто ничего не скажет». В другой раз я отправил его с наставлением: «Привезите ее немедленно», а он, вернувшись, доложил мне с улыбкой: «Вы же знаете, что я ее не нашел. Ее там нет. А мне нельзя было задерживаться – я боялся, что и со мной обойдутся, как с моим коллегой: ему пришлось выступить из гостиницы». (Когда речь шла о том, чтобы поступить куда-нибудь на место, лифтер употреблял старинный оборот: «вступить в должность»; так, например, он говорил: «Я был бы не прочь вступить в должность на почту», поэтому, имея в виду увольнение, он для соответствия или чтобы мягче выразиться, – а вдруг когда-нибудь придется сообщать о том, что прогнали его, – или – если он рассказывал о ком-то другом, – чтобы выразиться поделикатнее и поядовитее, говорил: «Я слышал, что ему пришлось выступить».) Улыбался он не от злорадства, а от робости. Он надеялся, что шутливый тон уменьшит его провинность. А когда он говорил: «Вы же знаете, что я ее не нашел», то это не означало, что он уверен в моей осведомленности. Напротив, он не сомневался в том, что мне как раз ничего не известно, и это-то и наводило на него страх. Лифтер начинал с «вы знаете», чтобы не так мучиться, когда он вынужден будет сообщать мне о том, чего я еще не знал. Не нужно сердиться на тех, кто, провинившись перед нами, усмехается. Это не издевка, это боязнь прогневать нас. Те, кто смеется, должны вызывать у нас бесконечную жалость, нам следует обходиться с ними необычайно мягко. Как при ударе, на лице у лифтера выступил апоплексический румянец, этого мало: у него вдруг изменилась речь – она стала проще.