Ида Верде, которой нет - Марина Друбецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Иды немножко кружилась голова от прогулки, и она слушала разомлевшего Ломона будто сквозь сон. В тумане плыли ветви платанов, фиолетовые гроздья филенций и вместе с ними — официанты, похожие в своих черно-белых фраках на пингвинов.
Ах, как давно она не пила шампанского! Там, в Крыму, от первого глотка она сразу приподнималась на цыпочки, а сейчас хотелось откинуться на подушки, смежить веки. Там, дома, все на нее смотрели, и она всегда это чувствовала, и кружилась, кружилась, как хрустальная балеринка на подиуме музыкальной шкатулки, и видела, как блеск ее глаз и бриллиантовых крошек в заколках отражается на лицах людей вокруг. Последние шесть лет вдруг показались ей одной неостановимой съемкой: режиссер давно ушел, забыв выкрикнуть команду «Стоп!», и лента кинопленки продолжает трещать в аппарате. Здесь же никто ее не знал — просто еще одна хворая или уставшая от столиц особа. Ничего специального в ее появлении не было, и эта невидимость оказалась кстати.
Скоро поехали домой, и она отлично заснула.
А наутро что-то изменилось. Наверное, действительно она начала выздоравливать.
Много гуляла одна. Воздух становился холоднее и прозрачнее.
Из Москвы от родителей пришла посылка с шубой. Вероятно, они думали, что санаторий занесен снегом. Но вечерами легкое норковое пальто, в сущности, было кстати. Она накидывала его на пижаму и бродила по саду.
В санатории оказалась неплохая библиотека, в том числе и годовые подшивки журналов по археологии давнишних лет. Она нашла несколько отцовских статей. Переводчик, который занимался сухими отчетами профессора Ведерникова, был, видимо, настроен романтически — французский текст грешил лирической описательностью, несвойственной текстам отца. Но как приятно было читать эти лукавые переводы, ведь в своих рассказах отец был как раз очень словоохотлив и, присаживаясь на камень и вытирая платком вспотевшее лицо, обращал Зиночкино внимание на то, как меняет цвет небо, как яростно дерутся ящерицы, а имперский почтальон, отдав им письма от матери и отъехав на полкилометра, начинает выписывать на своем велосипеде круги по степи.
Приходили письма от Лозинского, но, начав отвечать мужу: «Милый Лекс, ты меня не узнаешь…» — она тут же бросала перо. Листки с одной незаконченной строчкой некоторое время валялись на столе, потом на них водружалась ваза с пионами, и придавленные мокрым стеклом буквы расплывались.
Постояльцев в санатории было немного. Бурные знакомства считались дурным тоном. Иногда обитатели шале перекидывались пустыми новостями, лежа на деревянных кушетках на балконе четвертого этажа, по прихотливой воле архитектора пристроенного к остову разрушенного замка, и через узкий проем окна, из которого пятьсот лет назад тонкорукая дама бросала своему трубадуру цветок, отдыхающим подавали травяной чай.
В полдень солнечные лучи решительно пронизывали холодный горный воздух — и пациентов просили проводить эти два чудесных дневных часа на верхней террасе.
Слева от Идиной кушетки уже второй день располагалась пара англичан. Случайно прознав про то, что она дочь «того самого Ведерникова», они наперебой рассказывали про свое путешествие в Египет к раскопкам фараоновых гробниц. У Иды звенело в ушах от их резких голосов. Ни Ломона, ни горничной поблизости не было, и никак не представлялось возможным остановить этот поток красноречия. Ида откинулась на подушку, надела очки с темными круглыми стеклами и ушла в свои мысли, иногда кивая головой — невпопад.
Вдруг на лицо ее упала тень. Кто-то остановился около кушетки, загородив солнце. Наверное, официант принес новую порцию шоколада болтливой англичанке. Та и правда замолчала. В тени сразу становилось немного прохладно, и Ида, не открывая глаз, притянула к себе плед.
— Зинаида Владимировна?
К кому обращен вопрос? Кажется, по-русски? А может, просто сон?
— Зинаида Владимировна? Что ж вы спите среди бела дня? — Фигура сдвинулась вправо, открыв солнце.
Ида вглядывалась в силуэт незнакомого мужчины. Сняла очки, отказываясь от цветовых искажений темного стекла, которые мешали ей разглядеть и понять. Она точно знала, кто это — и одновременно не могла вспомнить. Близкий, нужный. И — незнакомый.
Она приподнялась, присела на деревянной кровати, спустила ноги в полотняных сапожках на меховой ковер и инстинктивно выпрямила спину, слегка откинувшись назад: ее знаменитая осанка.
Отбросила рукой волосы.
Да кто же это, господи?
Англичанка замолчала и как-то поспешно углубилась в свой дневник.
— Юрий Константинович? Рунич?
— Ну наконец признали! Неужели я так…
Да, он изменился. Очень. Стал… проще, что ли. Демоническая бородка, видно, давно сбрита — ни следа от нее. Вместо обычного костюма-тройки — раньше еще были какие-то отвороты, что-то от охотничьих нарядов — шерстяной пиджак и петля клетчатого шарфа. Те же знаменитые на всю Москву желтые азиатские глаза — но смотрят мягче.
Она поднялась, растерянно улыбнулась, рассмеялась.
Расцеловались по-родственному.
Ида накинула плед как шаль — ведь неприбранная, если судить по московским и крымским меркам. Во фланелевом брючном костюме. Даже губы не подкрашены.
Англичанка смотрела им вслед. Невысокого роста господин — коллекционер или профессор-лингвист — и дама, напоминающая стебель цветка с облетевшими лепестками.
«Русские… — завистливо думала англичанка. — У них повсюду сложные отношения. Может быть, она его потерянная дочь? Все-таки моложе его прилично. Или он — друг семьи, который занимается ее наследством?» — И она повернулась к толстяку-мужу, который все это время не отрывался от разложенного на столике пасьянса.
Рунич очутился в Сэнт-Буше практически случайно: приехал в соседний городок к антиквару, который придумал наконец продажу бархатистого томика гоголевских «Мертвых душ» издания 1842 года. Сделка не заладилась, и Рунич залип в сонном желтокаменном городишке на несколько дней, проводя время в катакомбах книжной лавки, коридоры которой ветвились под всеми пятью улицами городка.
Литературная премия, полученная им несколько лет назад и повлиявшая на решение осесть в деревенском предместье Ниццы, довольно скоро истаяла. Русские стихи на местных пляжах не ценились, да новых он и не писал. Внезапная, будто для кабаре придуманная, гибель наделенного беспечными талантами Пальмина воздействовала на него серьезнее, чем он думал в первые месяцы растерянности. Писание стало вызывать брезгливость — он поймал себя на том, что стыдится воссоздавать в рифмах мир, который столь бесстыдно выкинул Пальмина из кресла альпийского фуникулера. Странным образом Рунич перестал уважать реальность, и она, соответственно, перестала его интриговать. Поэтому украшать ее своими вымыслами — слишком много чести!
Однако платежи за жилье, хлеб с вином и стирку рубашек оставались вполне материальными. Он пытался преподавать, из чего не вышло ничего хорошего — ученики раздражали его. И мало-помалу все пришло к тому, что близкие друзья (точнее, все тот же задумчивый дипломат, который приютил его когда-то в Париже во время триумфа «Циферблата…») стали привозить книжки из его московской библиотеки. Виделось даже нечто курьезное в том, что, продавая сотню страниц лорда Байрона с оригинальными пометками высокомерного безумца, можно обеспечить себе несколько месяцев тихой жизни.