Новый посол - Савва Артемьевич Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришла ночь, а с нею и черное небо, запорошенное звездным пшеном, и тишина, и неумолчный шум Кубани, и ветер, идущий от реки, и гудение летучих мышей, тревожно мечущихся над купами деревьев и крышами.
Пришла ночь, а улочка не уснула.
Из-за высокого забора, за которым жил Жора, из негустой мглы деревьев, поднимающихся над забором, из душной темноты доносился сдержанный смех и голос баяна.
Что мог означать этот смех и этот голос баяна?
Вика стояла у мостика, а Ольга Николаевна — у кромки тротуара. Как можно уснуть в эту ночь, когда неизвестно, что будет с цыганочкой: погибнет она в железных объятьях злодея или все-таки будет вызволена? В тому же не ясна судьба старой Акимовны: вот уже три часа, как вошла она во двор Жоры в надежде вернуть дочь и пропала.
Приехал на своем бензовозе старший брат цыганочки Егор и, поставив машину, с робкой степенностью приблизился к толпе.
— Как же это так... вышло? — развел Егор свои смуглые руки. Не было на Набережной парня сильнее его, как, впрочем, не было и степеннее его. Силу свою семья отдала Егору, дерзость — Степику. — Как же это? — повторил Егор, но никто не ответил ему, только бедово сверкнул на брата своими глазищами Степик, точно хотел сказать: «Там, где люди вечерят, ты еще к обеду не собрался».
Егор смутился и полез за цигаркой.
Наконец в толпе осенило кого-то:
— Коли выручать невесту, то с вечера... К утру делать нечего!
Эти несколько слов вернули Степику энергию и злость. И с новой силой загудели кулаки по воротам:
— Куда мать дел, Жорка?.. Отдай!
Калитка открылась, и чья-то рука, властная и осторожная, дала возможность матери выбраться.
Акимовна оглядела сыновей, и слезы выкатились у нее из глаз. Она сняла черный платок и вытерла мокрое лицо, но платка не надела, а, бросив его через плечо, пошла к дому. Она шла тихо, и два ее сына, Егор и Степик, молча следовали за нею. Они пересекли улицу и вошли в свой большой, заполненный серой виноградной листвой двор. Вошли и закрыли на железный засов калитку. И никто не мог понять в толпе, которая решительно не хотела расходиться, что означал скорбный взгляд матери: гнев или робкую покорность судьбе.
И Вика вернулась к себе. В глубине двора, точно заколдованный, сидел Костя. Он грыз свои тыквенные семечки, читал и делал записи — глаза были прикованы к книге, а карандаш двигался сам по себе.
— Ну как, выпустили они мать? — спросила Вику Вера Савельевна с веранды.
— Мать цыганочки пошла к себе — она была очень печальна, — произнесла Вика громко, так, чтобы растревожить не только Веру Савельевну, но и Костю, но он даже не отнял глаз от книги. — Ах, милая Вера Савельевна, я так ненавижу сейчас этого Жору... так ненавижу... — это Вика сказала специально для Кости.
— А при чем тут Жора? — спросил он.
И Вика вдруг еще больше возненавидела Жору — ей захотелось обозвать Жору самыми обидными словами.
— Так это же... так непорядочно, так... — воскликнула Вика, и у нее вдруг в горле пересохло. — Против воли девушки... против...
— Жора — настоящий человек, — сказал Костя. — Настоящий, — подтвердил он. — Только таланта своего не понимает — ему надо на паровоз, а он рванул на комбайн... И потом...
— Ну и что... потом?
— Да много ли ты понимаешь в жизни? — махнул рукой Костя. — Того хлеба, что нынче намолотил Жора, тебе и твоим Мытищам на зиму хватит...
— Так уж... на зиму?
Сказал и вошел в дом, вошел и закрыл за собой дверь, точно ему было все равно, что ответит на это Вика, точно в решительную минуту у него не хватило слов. Теперь Вике хотелось все самое обидное сказать Косте. Ее душила обида, нет, не за цыганочку, за себя. Все-таки этот Костя со своими тыквенными семечками и наивной любовью к паровозу (надо же в век спутников влюбиться в такого ихтиозавра, как паровоз!) — все-таки Костя совсем деревянный.
Вика вернулась к себе разбитая. Она едва дотянулась до окна и открыла его. Открыла и легла. Окно выходило в соседний двор. Где-то там, в густой мгле виноградных листьев, было окно, и за ним — мать цыганочки. Сказала она уже заветное слово своим сыновьям или все еще молчит? Наверно, и она распахнула ставни. Сидит у окна и смотрит в полумглу. Или говорит все-таки с сыновьями? Если прислушаться, можно услышать какой-то странный звук. Это ест дыню Вера Савельевна или мать цыганочки беседует с сыновьями?
— Ну, не буду я Степик, если его не покалечу. Вот увидишь, мать! — услышала Вика голос младшего брата цыганочки. — Не буду я Степик...
И в ответ раздалось что-то робко-жалостное, что молило и убеждало, но что — понять можно было только по тону, по интонации. Вике стало страшно. Она метнулась к окну и закрыла его, а потом долго дрожала под своей простынкой и не могла согреться. Она не думала, что Степик, знаменитый Слепик, самый бедовый человек на всей Набережной, жил где-то рядом, совсем рядом. Она уснула, когда побледнела ночь и далеко-далеко за Кубанью, над взгорьем (оно видно из окна), торжественно и легко накалилась рассветная звезда. Звезда накалилась, и, точно в теплую воду залива, нагретую за день (такая вода в заливчике у рощи), легла Вика. Ей приснился сон: степной проселок, застланный толстым пологом пыли, подсолнухи у дороги, вечернее солнце, но все еще горячая тишина, и два человека, медленно идущие друг на друга, и голос: «Не буду я Степик, если не покалечу... не буду я Степик...»
Ей почудилось, что хлопнула ставня. Она встала и подошла к окну. Пол был холодный, и над взгорьем еще горела звезда — белая, совсем утренняя. Ей показалось, что она увидела Костю, — нет, таких прямых плеч не могло быть ни у кого другого.
— Костя!.. — крикнула она. — Костя, это ты?..
Он появился и исчез в листве, как камень, канувший в зеленую воду.
Да нет, это ей