Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последующие сеансы не вызывали у него ничего, кроме опасения. Публика рвалась в театр, билеты брали нарасхват по высокой цене с рук перекупщиков, но пьеса становилась все более и более спорной. В среде консерваторов автора осуждали за стремление подорвать устои существующего порядка. Ничего святого нет в его глазах, говорили они. Революционер в душе, он просто прикидывается, ограничивая свой сарказм провинциальными функционерами, а на самом же деле стремится унизить высших представителей власти, очередь которых уже на подходе. В среде либералов, напротив, писатель восхвалялся за отвагу, с которой он обнажил нутро царского режима. Но именно подобные комплименты пугали Гоголя больше всего, нежели упреки их оппонентов. Все эти толки сделали его будущее лишенным согласия, и он не мог сказать правды всем тем, кто говорил от его имени. Всем им в этой пьесе виделся именно тот умысел, который сам он никогда не имел в виду. Он всегда всем своим сердцем симпатизировал царю. А монархическая система в России казалась ему единственно приемлемой. Он был за административный контроль, за иерархическое разграничение, за крепостное право… Просто он хотел, чтобы представители государства проявляли больше порядочности. Государственная структура полностью его устраивала, а вот люди, занимающие важные посты, не всегда соответствовали своему уровню. Речь, конечно же, не шла о социальном реформировании, а просто касалась отдельных индивидуумов. Такая пьеса, как «Ревизор», вскрывала их пороки, подталкивала их к положительному исправлению. Целью этого представления была мораль, а не политика. Так почему же это так и не было понято?
Каждый день до него доходили слухи о дискуссиях, которые ведутся вокруг него. Граф Федор Иванович Толстой (однофамилец Толстого, прозванный Американцем), игрок и известный забияка, заявлял в салонах, что автор «Ревизора» является «врагом России» и что «его следовало бы заковать в кандалы и отправить в Сибирь». Ф. Ф. Вигель писал М. Н. Загоскину: «Я знаю автора „Ревизора“. Гоголь – это юная Россия, во всей ее наглости и цинизме». И. И. Лажечников сообщал свое мнение В. Г. Белинскому: «Я бы не дал и копейки за написание „Ревизора“, этот фарс в точности соответствует базарному русскому люду». Военный министр, князь Чернышев публично высказывал свое сожаление по поводу того расстройства, которое он испытал во время присутствия на «этом глупом фарсе». А П. А. Вяземский, анализируя бурную реакцию, вызванную представлением пьесы своего друга, писал в письме А. И. Тургеньеву: «Все стараются быть более монархистами, чем царь, и все гневаются, что позволили играть эту пиэсу, которая, впрочем, имела блистательный и полный успех на сцене, хотя не успех общего одобрения. Неимоверно, что за глупые суждения слышишь о ней, особенно в высшем ряду общества! „Как будто есть такой город в России“. „Как не представить хоть одного честного, порядочного человека? Будто их нет в России?“»
Журнальные статьи отягчали это непонимание. Ф. Булгарин в «Северной пчеле» обвинил Гоголя в «создании своей комедии на невероятности и несбыточности». «В каком-то городке… городничий, земский судья, почтмейстер, смотритель училищ, попечитель богоугодных заведений представлены величайшими плутами и дураками. Помещики и отставные чиновники – ниже человеческой глупости… „Ревизор“ – не комедия, так как на административных злоупотреблениях комедию построить нельзя; поскольку они не являются ни нравами всего народа, ни характеризуют все общество, а преступления нескольких отдельных персонажей, которые должны вызывать не смех, а возмущение». О. И. Сенковский со своей стороны заявил в «Библиотеке для чтения»: «В этой комедии нет ни интриги, ни развязки. Поскольку речь идет в ней о истории весьма известной, а не о произведении искусства… Все персонажи в ней представлены то ли негодяями, то ли дураками… Административные злоупотребления в местах отдаленных и малопосещаемых существуют в целом мире, и нет никакой достаточной причины приписывать их одной России, перенося анекдот на нашу землю и обставляя ее одними только лицами нашего народа».
На все эти атаки молодой критик В. Г. Белинский ответил анонимно в журнале «Реноме».
В центре этого недоразумения стоял «великий комический писатель», который пребыл в отчаянии оттого, что стал объектом грандиозного скандала. Мысль о том, что он может быть несправедливо раненным функционерами, наделенными высокими полномочиями, а то и просто дураками, была для него так же мучительна, как и стать объектом дискуссии в умах свободных мыслителей. Похвала и критика были для него одинаково рискованны тем, что он мог потерять благоприятное расположение императора. Если эта кампания будет продолжаться в таком же духе, то, может быть, имеет смысл отменить все представления? К этому все и шло, так как он очень страдал от людской молвы. Он не был человеком толпы и не имел бойцовских качеств, а сейчас ему приходилось выдерживать давление множества незнакомых людей, разрушивших гармонию его жизни. Он не видел их, он не слышал их, но ощущал их беспокойное присутствие за стенами своей комнаты. Обложенный в своем убежище, он представлял себе многоликую Россию, занятую только его персоной, его осуждающую, его порицающую, топчущую его ногами, принуждающую его к страданию, впивающуюся в него, управляющую им, разрушающую его. Он уже больше не мог оставаться один. Месяц спустя после первого представления «Ревизора» он пишет: «Ревизор» сыгран, и у меня на душе так смутно, так странно… Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое. Главная роль пропала; так я и думал. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков… Хлестаков сделался чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться с парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем. А мне он казался ясным. Хлестаков вовсе не надувает, он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит… И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито, и досадно.
С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие. А публика вообще была довольна. Половина ее приняла пьесу даже с участием; другая половина, как водится, ее бранила по причинам, однако ж не относящимся к искусству… Вообще с публикою совершенно примирил «Ревизора» городничий. В этом, кажется, я был уверен и прежде, ибо для таланта, каков у Сосницкого, ничего не могло остаться необъясненным в этой роли. На Слугу тоже надеялся, потому что заметил в актере большое внимание к словам и замечательность. Зато Бобчинский и Добчинский вышли сверх ожидания дурны. Вышла карикатура. Уже перед началом представления, увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человека, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклокоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо. Вообще костюмировка большей части пьесы была очень плоха и карикатурна. Я как бы предчувствовал это, когда просил, чтоб делать одну репетицию в костюмах; но мне стали говорить, что это вовсе не нужно и не в обычае и что актеры уж знают свое дело. Заметивши, что цены словам моим давали немного, я оставил их в покое. Еще раз повторю: тоска, тоска! Не знаю сам, отчего одолевает меня тоска.