Мир русской души, или История русской народной культуры - Анатолий Петрович Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вам и крепостные! Ни у кого из них даже и мысли не возникало избавиться от такой неволи.
Жену же свою, вчерашнюю крепостную, великую Парашу Жемчугову-Шереметеву, подарившую ему сына и умершую этими родами, совсем еще молодой, Николай Петрович положил в родовой фамильной Лазоревской усыпальнице Александро-Невской лавры в ногах своего деда, прославленного фельдмаршала Петра Первого Бориса Петровича Шереметева.
Исторический парадокс: народ, который подавляющее большинство господ и за настоящих людей-то не считало, творил их мир, их культуру. Позже появилось даже жуткое по своей сути словосочетание, обозначавшее таких творцов, — крепостная интеллигенция.
Вдумайтесь! Кре-пост-ная ин-тел-ли-ген-ция!!
А теперь представьте себе, какими в этом абсолютно прозападном мире и прозападной культуре вырастали третье, четвертое, пятое поколения господ. Ведь не то что мозг и кровь, у них даже и костный мозг и тот уже состоял из инородных клеток, и они только звались русскими, но были русскому народу совершенно чужими, как и он им, как и русская земля, — чужие земли они любили куда больше, перед некоторыми благоговели, в основном там и жили. А на родине жили вынужденно, по неприятной необходимости — корм, доходы-то шли отсюда. И вы знаете, многие благородные уже и говорить-то толком по-русски не умели, между собой говорили лишь по-иноземному. И знать о России почти ничего не знали, кроме разве своих русских слуг, которых тоже выучивали говорить по-французски или немецки, дабы не слышать их грубой, противной речи. Все им было здесь противно. Тредиаковский и Сумароков даже все народные песни считали «подлыми и гнусными» — это зачинатели-то новой русской литературы! А Гаврила Романович Державин — сам Державин, благословивший Пушкина! — со спокойной совестью писал:
Прочь, дерзка чернь непросвещенна
И презираемая мной!
Что это, как не полное национальное невежество!
КАК МЫШИ КОТА ПОГРЕБАЛИ
Когда стены московского Кремля опоясывал глубокий ров с водой, ко всем башням с воротами были перекинуты каменные мосты. Был такой мост и у Фроловской (Спасской) башни. А рядом с ним с конца семнадцатого века долгие годы стоял деревянный двухэтажный дом-библиотека посадского человека Василия Васильевича Киприянова. Слово «библиотека» обозначало тогда не собрание книг, а торговое заведение, где продавались книги и всякая другая печатная продукция. Киприянов владел таким заведением и, кроме того, имел еще и хорошую собственную библиотеку — уже в нашем понимании этого слова. На верхних же открытых галереях его дома желающие, и не покупая книг, могли посидеть и почитать их или посмотреть картинки.
А на подходах к Спасскому мосту и на нем самом по обеим сторонам жались друг к другу многочисленные дощатые и бревенчатые палатки, все от крыш до земли увешанные яркими лубочными картинками, державшимися на пеньковых веревках при помощи больших бельевых прищепок.
В шесть утра открывались ворота в Кремль, и на мосту у палаток сразу появлялся народ.
— Поход славного рыцаря Колеандра Людвика! — заспанным голосом выкрикивал один из торговцев.
— Медведь с козою прохлаждаются и на музыке своей забавляются! — подхватывал другой.
— Сюда, почтенные, сюда!
На свободных местах располагались бабы-лоточницы, предлагали обжигающий пахучий сбитень, остренький клюквенный квас или квас с хреном, мягкие бублики, гороховый застывший кисель, маковки. И каждая, конечно, тоже такие рулады голосом выводила, что этот хор от самого лобного места было слышно.
Народ тут собирался только определенных сословий: ремесленники, крестьяне подмосковные и из дальних краев, купчишки из мелких, служилый люд, попы-расстриги, голь всякая. Знать, сановники да иноземцы — те лишь проезжали иногда в каретах в Кремль, таращили глаза на этот вечно галдящий муравейник и брезгливо морщились, не понимая, как чернь может интересоваться и покупать столь яркие и совершено, по их мнению грубые, топорно исполненные картинки. И как веселятся-то: толпами что-то разглядывают, хохочут.
А то за какой-нибудь палаткой слепцы объявятся. Когда два, когда больше. Сядут на специально для таких случаев припасенную плашку, один на рожке наигрывать начнет, а другие негромко и потешливо запоют:
Боярин-дурак в решете пиво цедил,
А дворецкий-дурак в сарафан пиво сливал.
Возьми, дурак, бочку — больше насливаешь.
А поп-от, дурак, косарем сено косил…
Плотно загородит народ слепцов. С моста их и не увидишь и не услышишь.
И все же душным летним днем 1748 или 49-го года одна из богатых карет остановилась у Спасского моста. Ее покрывал толстый слой пыли. Из распахнутой дверцы, тяжело отдуваясь, вылез высокий рыхлый круглолицый господин в съехавшем набок белом парике, в зеленом шелковом шейном платке. Концами этого платка он вытирал обильный пот, выступавший на его длинном тонком носу и на небритом двойном подбородке.
Начал господин с крайней палатки. Смотрел все листы подряд, иные подолгу. Заглядывал и внутрь палаток, вроде что-то искал, хотя отобрал уже много картинок и за все расплатился.
И вдруг самый старый из торговцев — сухонький, белый как лунь старикашка присвистнул и что-то пошептал своему подручному мальчонке. Тот в считанные минуты обежал все палатки, к которым приезжий еще не подходил, и их хозяева сноровисто кое-что поубирали с веревок и прилавков. А торговавшие с рук вообще сделали вид, что они покупатели.
Между тем круглолицый господин уже спрашивал у каждого:
— Мне нушен старинный картин «Как миши кота погребаль».
У него был сильный немецкий акцент. Но торговцы, все как один, лишь руками разводили да прятали в усы хитрые ухмылки.
Не нашел приезжий на Спасском мосту то, что искал, и, крайне раздосадованный этим, полез обратно в карету, громко приказав кучеру:
— На пешатни дфор, на Никольски!
Старичок покачал головой.
— Видать, думал, у нас память короткая. А я помню, помню, это он у покойного Ильи портреты Елизаветы Петровны купил, а года через полторы молодцы из «Управы благочиния» нагрянули. Лавки наши громили, те портреты искали. У Федора Елизарова взяли, у других. Сколь досок порубили! Батогами били… Немец он, Штелин фамилия, профессор, говорят, в Сан-Перербурхе…
Торговец был прав: господина звали Яков Штелин и он действительно числился в Санкт-Петербурге профессором «элоквенции и поэзии», надзирал за граверами, приписанными в Академии наук. А в 1747 году возглавил только что учрежденную Российскую академию изящных художеств, то есть существующую и поныне Академию художеств. И он действительно бывал и раньше на Спасском мосту и покупал лубочные картинки, о чем