Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом - Джереми Дронфилд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Порадуй же дружную, любящую пару… благословен ты, Господь, радующий жениха и невесту».
Голос равви Франкфуртера заполнил синагогу.
«Благословен ты, Господь, Бог наш, сотворивший веселье и радость, жениха и невесту, ликование и пение, торжество и блаженство, любовь и братство, мир и дружбу… радующий жениха с невестой».
При этих словах он по традиции положил на пол перед Густавом стекло, которое тот разбил каблуком.
«Mazel tov![324]» – закричали гости.
Раввин продолжал говорить, напоминая Тини о почетности брака с солдатом, о доброте Австро-Венгерской империи к еврейскому народу; он сравнивал нового императора Карла с солнцем, что светит евреям, предки которого снесли стены старых гетто и «восстановили Израиль» в его славе[325]. Правда, антисемитизм в Австрии всегда был распространен, но после освобождения евреев при Габсбургах они хорошо жили и многого добились. А теперь продолжают прокладывать себе дорогу собственными руками и сердцами.
Густав и Тини вышли из синагоги в новую жизнь. Густав еще не закончил службу; ему предстояло принять участие в военных действиях на итальянском фронте и заслужить еще награды, помогая Австрии и Германии оттянуть их медленное, неизбежное, кровавое поражение. Однако и его он пережил и смог вернуться домой, в Вену. Летом того первого мирного года у них родилась Эдит. Старую империю разорвали на куски победившие союзники; Галицию пришлось уступить Польше, Венгрия стала независимой, а Австрия теперь была куда меньше. Но Вена оставалась Веной, сердцем цивилизованной Европы, и Густав заслужил своей семье место там.
Однако так думали не все. В Австрии и Германии начали ходить слухи, объяснявшие проигрыш в войне: во всем виноваты евреи. Люди говорили, что они наживались на черном рынке в тяжелые времена, еврейские беженцы шли впереди фронта, и из-за них в городах не хватало продовольствия, евреи пренебрегали своим долгом и избегали военной службы, а их вредоносное влияние на правительство и экономику стало ножом, воткнутым в спину Австрии и Германии. В венском парламенте германские националисты и Консервативная христианская социалистическая партия вели антиеврейскую агитацию, а газеты уже откровенно грозили погромами[326].
Евреям, однако, удавалось выживать. Со временем антисемитская пропаганда утихла, и евреи Вены снова процветали. Густаву с семьей порой не хватало денег, но он никогда не отчаивался и даже занялся политикой, став социалистом, чтобы бороться за достойное будущее для всех рабочих и процветание для собственных детей.
* * *
Другой поезд, другое время, другой мир… и в то же время прежний.
Густав сидел в темноте, раскачиваясь вместе с поездом. Воздух в вагоне пропах привычным запахом немытых тел, нестираной формы и отхожего ведра, в ушах стоял неумолчный гул голосов. Десятки мужчин были зажаты в тесном пространстве, где с трудом могли двигаться; даже к ведру приходилось пробиваться через остальных.
С момента их посадки на поезд в Веймаре прошло два дня. Глаза Густава привыкли к тусклому свету, проникавшему сквозь щели в дверях и между досок, так что он решил написать пару коротких строчек в дневнике. Время, похоже, двигалось к полудню, и света было достаточно, чтобы разглядеть лица друзей: вот Густль Херцог, вот вытянутая печальная физиономия Стефана Хеймана, вот друг Густава Феликс Рауш, по кличке Юпп, вот Фриц сидит со своими приятелями помоложе, в том числе Паулем Грюнбергом из Вены, его ровесником, который тоже состоял в подмастерьях у Сиверта, но учебу не закончил[327]. Без воды и без одеял они страдали от жажды и холода, и настроение в вагоне царило унылое.
Он не видел окружающую местность и не мог ощутить ее запах, но догадывался, где они сейчас проезжают: среди полей, мимо дальних зеленых холмов и крошечных деревушек. Он вырос здесь, здесь проливал за страну свою кровь, а теперь по железной дороге возвращался сюда в последний раз, чтобы умереть.
В прошлом осталась семья, на которую он возлагал такие надежды, растоптанная и рассеянная по миру. Надежды 1915-го, когда ему прикололи к груди медаль, и 1917-го, когда он раздавил стекло каблуком и вступил с Тини в брак, надежды 1919-го, когда впервые взял на руки малютку Эдит, надежды на то, что Израиль возродится в Австрии, – все погибло под колесами этой гигантской, безумной, безжалостной машины в ее непреклонном и бессмысленном марше к Великой Арийской Германии, которой никогда не существовало и никогда не будет существовать, ибо ее слепое пуританство противоречило всему, что делает государство великим. Нацизм так же далек от величия, как кривляющийся актер в золоченой картонной короне от настоящего короля.
Поезд, катившийся, пыхтя, среди сжатых полей и золотящихся рощ, начал замедлять ход. Заложил дугу, повернул к югу и въехал на станцию в маленьком городке Освенцим[328].
Выпуская облака дыма, локомотив подтащил грузовые вагоны к перрону. И остановился. Внутри узники Бухенвальда гадали, добрались они до места или нет. Шли часы, но ничего не происходило. Свет померк, и они остались в полной темноте.
Густав радовался тому, что в эти страшные часы Фриц находился рядом. Он не мог представить, что делал бы, не попросись сын поехать с ним. Последние его надежды воплотились в этом мальчике, в их глубокой связи, благодаря которой они дожили до этого момента. Если им действительно суждено здесь умереть, то, по крайней мере, не поодиночке.
Наконец они услышали снаружи какой-то шум: заскрипели двери вагонов, стали раздаваться приказы; их дверь тоже отъехала в сторону, и в глаза им хлынул свет факелов и электрических фонарей.
– Все наружу!
Они высадились, все затекшие и усталые, и оказались на освещенной площадке, в окружении исходящих лаем сторожевых собак.
– Построиться! Первый ряд здесь. Быстро!
Наученные годами перекличек, бухенвальдцы быстро выстроились рядами. Ожидая привычных проклятий и ударов, они удивились – и немного встревожились, – когда ничего подобного не последовало. Время от времени вооруженные охранники выкрикивали приказы, но в основном казались до странности тихими, когда ходили по рядам и пристально разглядывали новых заключенных. Время шло, и арестанты сильно нервничали. Пока охранник был далеко, Густав обнимал Фрица.