Представление о двадцатом веке - Питер Хёг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, пугал ли прежде Анну двор дома — огромное пространство с редкими постройками. Не думаю, что пугал, точно я этого знать не могу, но думаю, нет. Но факт остается фактом — она пыталась запретить Марии играть во дворе, да и вообще туда ходить. Может показаться, что это не так уж важно, подумаешь — какая ерунда? Но это не так, ведь все остальные выходят во двор, и в первую очередь дети, и большинство взрослых тоже там бывают. То, что мать, Анна, хочет запретить своему ребенку, Марии, делать то, что делают все остальные дети, превращает Анну в какого-то особенного человека, не только в ее собственных глазах, но и для нас. Значит, Анна не такая, как все, и, может быть, кто-нибудь скажет, что ей вообще не место в этой истории, потому что ее жизнь и мечты особенны, не типичны. На это я отвечу, что единственная область, где важны типичные случаи, — это статистика. Здесь же мне важно заострить внимание читателя на будничных фактах, а как раз они часто оказываются исключительными, как, например, запрет Анны играть во дворе, который как раз и притягивал как магнит — звуками ларьков безработных, кустарными мастерскими, песнями уличных артистов, криками торговцев и гомоном детей. Запрет Анны не возымел действия. Он прозвучал, когда Марии, по-видимому, было лет семь, и в то время Анна уже почти не замечала дочь, в то время ее материнская забота превратилась в пустые слова, а ее Датская Мечта о том, что Мария должна стать не такой, как другие дети, уже несколько поблекла. Если бы это было не так, она, вероятно, заметила бы цинизм дочери, из-за которого она уже тогда в каком-то смысле была хуже самого плохого из тех детей, от которых Анна пыталась ее защитить. Возможно, она увидела бы, что в натуре Марии есть две стороны: солнечная сторона — девическое кокетство и доброта, близкие нашей с Анной мечте об идеальной дочери, мечте, не чуждой, конечно же, и Адонису, и другая сторона — черная, как зимнее утро в Копенгагене 1920-х, трезвый и холодный цинизм, сродни тому, что она продемонстрировала в то утро, когда нисколько не смущаясь выгнала поклонниц отца из того самого двора, куда Анна вскоре попытается ее не пускать. Эту сторону своей дочери Анна не замечала. Тем самым она присоединилась к полчищам родителей, которые в какой-то момент перестают понимать своих детей. Мы не можем укорять ее в этом, мы можем лишь обратить внимание на то, что так уж вышло, и что это не исключительный случай, ни для этой эпохи в истории Дании, ни для других стран — это в любой час может коснуться всех и всегда.
Для Анны это случилось не просто так, ничего просто так не происходит. Когда Анна заметила, что Мария ее больше не слушается, она внезапно осознала, наверное, на какую-то тысячную долю секунды, что смотрит на Марию как на постороннего человека. Она не сразу сдалась в борьбе за дочь, есть сведения о том, что она предпринимала судорожные попытки достучаться до нее, множество раз, но у нее ничего не получалось — как, например, когда она решила определить Марию в школу.
Марии было тогда от семи до девяти лет, точнее мы определить ее возраст не можем, и в любом другом районе полиция давным-давно добралась бы до нее и указала бы Адонису с Анной, что им следует выполнять свой долг по воспитанию ребенка — в соответствии с законом, о котором по крайней мере Адонис уж точно никогда не слышал и который в этой части Кристиансхауна вообще мало кем исполнялся, — полиция сюда не заходила, а дети здесь с раннего детства вынуждены были зарабатывать на жизнь. Так что когда Анна отправила Марию в школу, это, конечно, было ради ее же блага, Анна пыталась заботиться о ней, но все оказалось напрасным, потому что Мария провела в школе всего один день, да, именно так — всего один день.
Школа находилась на другой стороне канала. В ней были коридоры, похожие на казарменные, маленькие классы и вонючие уборные, высокие своды, как в готическом соборе, арочные двери и темные ниши с выбитыми в камне латинскими надписями. В этом мрачном месте Мария впервые в жизни оказалась на общем утреннем песнопении. Школьный ритуал нагнал на нее тоску, патриотические песни звучали как какая-то заунывная месса. Никто из учеников не подпевал, да и учителя тоже не пели. Они только бормотали слова, почти все бормотали, включая директора, который стоял на кафедре под целым рядом посмертных масок своих предшественников и надписью «Под сенью крыл моих»[26]. В классной комнате, темной, как ночь, потому что окнами она выходила на задний двор, а электричество было ограничено, Мария сидела среди учеников, обритых наголо после яростного нашествия вшей. Они походили на каких-нибудь каторжников или послушников монастыря, подавленные знаниями, которые в них вбивали занудные женщины и мужчины, окончательно потерявшие связь с окружающим миром. Эти мужчины и женщины давно уже не хотели знать ничего другого, кроме призрачного мира храбрых и брутальных скандинавских богов, фальшивых греческих идеалов, да еще немногочисленных побед и многочисленных поражений в датской истории. Последние им, однако, удалось интерпретировать по-новому — затворническая