Собака Раппопорта. Больничный детектив - Алексей К. Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Гоггенморг пошло пятнами, как будто ей надавали хлестких пощечин.
— Выйдите вон и прикройте за собой дверь, — гневно приказала она.
Иван Павлович встал и заговорил Хомским:
— Я уйду, но знайте, что рано или поздно я все равно выясню, зачем и почему вы согласились слушаться Д'Арсонваля и шпионить за вашим начальником.
Это возымело известный эффект: кровь отхлынула от щек Бронеславы Виссарионовны, но она устояла и холодно молвила:
— Я не знаю, товарищ… вы даже не изволили представиться… о чем вы таком говорите. В любом случае вы ведете себя беспардонно, и я прошу вас немедленно уйти — иначе я позову охрану. Будь вы хоть кем угодно, я не стала бы доносить вам на руководство. Вон! — Она указала пальцем на дверь.
Ватников поклонился, и Хомский, беззвучно отлепившись и едва не рассыпавшись, тоже изобразил какой-то безобразный поклон.
Они вышли в коридор, где Ватников напустился на Хомского:
— И что же мы выяснили? Зачем вы поставили меня в дурацкое положение? Нам нечего предъявить этой женщине, а что до подслушивания, то все секретарши подслушивают.
— Пока, — зловеще поправил его Хомский. — Пока нечего предъявить. Но дело за этим не станет, мой дорогой и недалекий друг. Всему свое время, и оно уже при дверях. Нам надо успеть предотвратить очередное убийство.
Ивана Павловича прошиб пот.
— Неужели? — простонал он. — Бедный, несчастный Дмитрий Дмитриевич, добрейшая душа!.. — В своем заблаговременном поминальном плаче он чуть ли не дословно повторял Марту Марковну, доказывая тем самым извечное наличие в мужском организме женского начала.
Но у Хомского уже вообще не было никакого организма, а потому он только скривился:
— До чего вы наивны, доктор! И сентиментальны вдобавок. Сколько же вам еще придется выпить овсянки, чтобы научиться адекватно воспринимать действительность! Николаев — административный труп, его песенка почти спета. К чему убивать Николаева? Опасность грозит совсем другому лицу…
Тем временем Медовчин достаточно освоился в "Чеховке", чтобы каким-то диковинным маневром исхлопотать себе штатную должность неизвестно кого — смотрителя и надзирателя за всем, зубодробительного контрольного органа на полставочки. В этой роли он ухитрялся дублировать сразу всех — и главного врача, и начмеда, и многочисленных заведующих; его интересы перестали ограничиваться санитарией и вобрали в себя разнообразную документацию: не столько в содержательном отношении, сколько в рассуждении формы. Он пристрастился к разбору объяснительных и жалоб, составленных младшим медицинским персоналом.
"Мы купили бутылку вина, — читал Медовчин, — пришли домой и стали танцевать. Пришла его первая жена. Я открыла дверь, а она ударила меня туфлей по голове. Тогда он сказал мне одевайся и подал мне трусы. Я вышла во двор и бросила в окно камень, но это оказалось чужое окно, поэтому мне пришлось разбить второе. А теперь мы все помирились и претензий не имеем".
Но первая жена описывала события иначе. Получался совершеннейший расёмон Акиры Куросавы:
"Я пришла и застала их на диване. И она стала мне показывать разные позы".
Медовчин бродил по отделениям, торжественно и важно заходил в ординаторские, требовал себе все новых и новых историй болезней, которые тут же, при всех, усаживался просматривать.
Зашел он так и к Васильеву — человеку, вообще говоря, довольно немногословному, особенно в минуты занятости. В таких случаях еще никому не удавалось выжать из него длинное предложение. Он никогда не глядел на собеседника. Доктор Васильев всегда таращился куда-то себе под нос, обычно — в бесконечные бумаги, но доктором он слыл очень и очень хорошим.
— На что вы жалуетесь? — осведомлялся он тихо, уткнувшись в незатейливую писанину.
— У меня (взволнованно, краснея, возбуждаясь) ужасно, страшно болит голова!.. Адская боль!..
— Головные боли… — равнодушно низводил жалобу доктор Васильев, карябая ручкой.
В итоге все и всем в листе назначений оказывалось, как обычно. Без особого вымысла. Васильев был похож на тюбик с пастой, в котором проделали очень маленькую дырочку. Мог и лопнуть немного, если сильнее надавить.
Медовчин — седой благообразный барин в белом халате и с львиной мордой, в десятый раз явился к нему ревизором с пренеприятным известием. Перед Васильевым высилась стопка историй болезни, подготовленных к заполнению. Ревизор глубоко и сыто вздохнул. Он начал что-то говорить, высказывать какие-то претензии. Он приволок свою собственную стопку, из архива.
— М-м!.. — полуудивленно мычал Васильев, не отрывая глаз от каракулей. — Да… Ага…
— Посмотрите, пожалуйста, сюда, — требовательно настаивал лев. — Где то-то? Где сё-то?
— Да… надо же… — посочувствовал Васильев, осваиваясь в роли собачки.
— Вы не очень-то любезны!
— Да? — не поднимая головы. — Ну, что ж… ммм… хорошо…
Лев злобно крякнул и вцепился в очередную историю. Преступление вскрылось мгновенно:
— Вот, уважаемый, где же тут заключительный диагноз? Это ваша история! Мне придется составить рапорт…
Медовчин сунул заведующему преступную историю, чтобы тот посмотрел и сам убедился воочию. Васильев молча взял ее и хмыкнул, не без радостного удивления:
— Действительно… нету!
Взял ручку и написал.
Лев окаменел. Это вам не набережная, хотелось ему напомнить. Лицо у Медовчина стало… здесь даже трудно подобрать сравнение. Представьте себе председателя центризбиркома, на глазах у которого в законную клеточку пишут "хер" и бросают бюллетень в урну: получится картина, которая будет похожа на нужную нам — в некотором приближении.
— Как же вы посмели? Немедленно… зачеркните!
— Ну, так уж вот… да… угу… (продолжая писать свое).
— Немедленно зачеркните запись! Вы мошенник!
— Да? А вы осел и негодяй!
Лев, передвигаясь крупными прыжками, выскочил из ординаторской. Встал и Васильев. Он побагровел и шваркнул историей о стол. Вышел следом, пригнувши голову. Тюбик лопнул, и теперь поперло.
…На лестнице, куда устремился рассвирепевший Медовчин, события трансформировались по сценарию не Льва и Собачки, но Слона и Моськи — по случаю протирания лестницы мокрой тряпкой. Слон, топоча, наследил, и на него завизжали из-под узорного плата. "Молчать!" — взревел Медовчин, не дотянувший до созерцательного слоновьего буддизма, и этим только повысил визг уборщицы на пару октав.
Ватников и Хомский, стоявшие на площадке этажом ниже, задрали головы. Красный, взмыленный Медовчин мчался прямо на них. Иван Павлович едва успел усесться на подоконник, а Хомский замешкался, и лев пролетел сквозь него, как сквозь обруч.