2666 - Роберто Боланьо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На обратном пути они поехали по шоссе-19 до Ногалеса, впрочем, нет, с шоссе свернули после Рио-Рико и поехали вдоль границы со стороны Аризоны, до самого Лочиэля, где вернулись на мексиканскую территорию. Хотелось есть и выпить, но они не остановились ни в одной деревушке. В пять вечера приехали в гостиницу, приняли душ и спустились вниз — съесть по сэндвичу и позвонить Амальфитано. Тот сказал им, чтобы они никуда из гостиницы не выходили, что он сейчас возьмет такси и приедет буквально через десять минут. Мы никуда не спешим, ответили они.
Начиная с этого момента реальность Пеллетье и Эспиносы принялась рваться и расслаиваться, как бумажная театральная декорация, а за ней открылось то, что всегда за ней пребывало: дымящийся пейзаж, словно бы кто-то, возможно ангел, готовил огромное барбекю для огромной, но невидимой толпы народу. Они стали вставать поздно, перестали есть, как американские туристы, в гостинице и переместились в центр города, где завтракали в темных забегаловках (им подавали пиво и острые чилакилес) или в кафе с высокими, в пол, окнами, на которых официанты писали белой краской, что сегодня подается на бизнес-ланч. Ужинали они где придется.
Они приняли предложение ректора и прочли две лекции — одну по французской, другую — по испанской современной литературе, — да такие, что выставили себя сущими мясниками; впрочем, были и положительные моменты: так, слушатели, в основном молодые люди, читающие Мишо и Ролана или Мариаса и Вила-Матаса, к финалу дрожали как цуцики. А потом, уже на пару, они прочитали для потоковой аудитории лекцию о творчестве Бенно фон Арчимбольди; на этот раз они выглядели не столько мясниками, сколько потрошителями и продавцами требухи, но что-то, поначалу слабо различимое, что-то, намекавшее, хоть и в тишине, на неслучайность этой встречи, придержало их разбег: среди публики, не считая Амальфитано, сидели трое юных читателей Арчимбольди, и они к концу едва не расплакались. Один из них, говоривший по-французски, даже принес с собой книгу, переведенную Пеллетье. Вот так оказалось, что даже здесь творятся чудеса. Интернет-библиотеки вовсю работали. Культура, несмотря на исчезновения и чувство вины, продолжала жить, постоянно преображаясь, — это они тут же обнаружили, когда молодые читатели Арчимбольди после лекции отправились, по просьбе Пеллетье и Эспиносы, в зал славы университета, где накрыли столы к банкету, точнее коктейлю, а еще точнее к коктейльчику, или, возможно, это было просто данью уважения к знаменитым профессорам; на мероприятии, за неимением другой темы, восхваляли немецких авторов, всех, а еще говорили об историческом значении таких университетов, как Сорбонна и Саламанка, в которых (к немалому удивлению литературоведов) двое местных преподавателей (один римского права, а другой — уголовного) в свое время учились. Позже, отведя Пеллетье и Эспиносу в сторону, декан Герра и секретарша ректора вручили им денежные чеки, а еще чуть позже, воспользовавшись тем, что одна из преподавательских жен упала в обморок, они тихонько ушли не попрощавшись.
С ними сбежали Амальфитано (по роду службы ему приходилось частенько бывать на таких мероприятиях) и трое студентов, читателей Арчимбольди. Сначала все пошли поужинать в центре города, а потом прогулялись по улице, которая никогда не засыпала. Во взятую напрокат машину, пусть и большую, они влезли с трудом, и пешеходы на них с любопытством поглядывали — впрочем, они на всех так смотрели, — а потом, различив на заднем сиденье Амальфитано и троих мальчиков, быстро отводили взгляд.
Они зашли в бар, который знал один из юношей. Заведение отличалось приличными размерами, а сзади, в засаженном деревьями дворике, была небольшая арена для петушиных боев. Юноша сказал, что отец время от времени приводил его сюда. Заговорили о политике, и Эспиноса переводил Пеллетье то, что сказали мальчики. Всем троим едва ли исполнилось двадцать, и выглядели они прекрасно: здоровые, свежие, охочие до знаний. Амальфитано, напротив, тем вечером казался очень усталым и разбитым. Пеллетье шепотом спросил, не случилось ли чего. Амальфитано покачал головой и сказал, что нет, всё в порядке, хотя литературоведы, вернувшись в гостиницу, согласились, что состояние приятеля, который курил одну сигарету за другой и пил не останавливаясь и за весь вечер едва ли проронил два слова, соответствовало либо началу депрессии, либо сильнейшему нервному перевозбуждению.
На следующий день Эспиноса спустился вниз и обнаружил, что Пеллетье, в бермудах и кожаных сандалиях, уже сидит на террасе и читает утренние газеты Санта-Тереса, вооружившись испанско-французским словарем, который, похоже, успел купить буквально только что.
— Мы в центр завтракать не поедем? — поинтересовался Эспиноса.
— Нет, — отрезал Пеллетье. — Хватит пить и жрать вредную для моего желудка еду. Я хочу понять, что тут происходит.
Эспиноса тут же припомнил, что прошлым вечером один из мальчиков рассказал им про убийства женщин. В памяти осталось, как юноша сказал: их больше двухсот, и ему пришлось повторить это дважды или трижды, так как ни Эспиноса, ни Пеллетье не поверили в то, что услышали. Не поверить, подумал Эспиноса, это все равно что преувеличить — такая фигура речи. Видишь что-то красивое — и глазам своим не веришь. Тебе рассказывают что-то… к примеру, тебе говорят про красоту исландских пейзажей… как там люди в горячих источниках, между гейзерами, купаются, а ты это уже видел на фотографиях, но все равно говоришь — поверить не могу… Хотя, конечно, веришь… Это такая формула вежливости… То есть ты позволяешь собеседнику сказать — это чистая правда… а потом говоришь: поверить не могу. Сначала не веришь, а потом это кажется невероятным.
Прошлым вечером они, похоже, именно это сказали мальчику (здоровому, сильному и чистому), который уверял их: да, более двухсот женщин погибли. Но не за короткий же