Жизнь актера - Жан Маре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я дрожу за Мулука. Для розыска мин забирают собак. Их отлавливают на улицах, но иногда забирают и прямо у хозяев.
Однажды я шел пешком вниз по Елисейским полям, колонна немецких солдат шла за мной. Мне было не по себе. Возвратившись домой, я сказал Жану: «Немецкая армия преследовала меня на всем пути по Елисейским полям». На что он ответил: «Ты что, не мог идти до Берлина?» В другой раз уже он поднимался по Елисейским полям, а немецкая колонна под гром фанфар шла ему навстречу. В колоннах реяли немецкие и французские флаги. Жан застыл в оцепенении, глядя на ЛФВ (Лига французских волонтеров) среди немецких войск. Шесть типов, французов, одетых в гражданское, бросились избивать Жана дубинками с криками: «Эй, Кокто, ты что же не отдаешь честь французскому флагу?» Жан упал, обливаясь кровью. Один глаз был сильно поврежден. Подбежали прохожие, подняли его, отвели в ближайшую аптеку. Аптекарь спросил: «Что это с вами, господин Кокто?» На что тот ответил во французском духе: «Ячмень Дорио!»[25]Дорио был начальником ЛФВ.
Арестовали Тристана Бернара. В вагоне для скота, увозившем его в Дранси, он сказал: «Я жил в страхе, теперь буду жить в надежде». Когда впоследствии его привезли в больницу Ротшильда и спросили, что доставило бы ему наибольшее удовольствие, он ответил: «Кашне».
Еще одна бомбардировка: двадцать пять убитых в Коломб, сорок в Женвиллье. Огромные разрушения.
Как-то я встретил Луи Журдана и спросил его:
— Несколько месяцев назад ты мне говорил, что каждому из вас поручено найти двух человек. Я сказал, что хотел бы быть одним из этих двоих. С тех пор я больше о тебе не слышал.
— Я говорил о тебе, — ответил он, — мне сказали, что ты живешь с чересчур болтливым человеком.
Если он имел в виду Кокто, как я предполагаю, он ошибался. Жан умел хранить тайны. Доказательством тому служит история моей матери, которую он никогда не рассказывал. Жан считал легкомыслие преступлением. Он никогда не болтал попусту. Он скорее дал бы себя убить на месте, чем подвергнуть кого-то опасности. Меня задели слова Луи Журдана, но я не стал настаивать.
Париж тоже не был легкомыслен. Он был беспечен, но в хорошем смысле слова. Его лицо оставалось приветливым, несмотря на угрозу. На концертах, в кинотеатрах, в театрах не хватало мест для всех желающих. Париж храбрился и не хотел показать оккупантам ни свое беспокойство, ни свое страдание.
Жан писал «Красавицу и чудовище». А я договорился с театром «Эдуарда VII» о постановке «Андромахи». В своей комнате в Пале-Рояль я репетировал роль Ореста, используя палку от метлы вместо посоха вестника: указывал ею на людей и предметы, потом снова клал на плечо, переносил вправо, влево, за спину. Вскоре мне показалось, что я использую ее слишком много. Я спросил совета у Жана, продемонстрировав ему, как это будет выглядеть. Он меня успокоил:
— Это замечательно, ни одному актеру не приходило в голову использовать это. В твоих руках эта палка становится королевским жезлом.
Я привык к весу и размерам моей метлы. Другая трость, без сомнения, нарушила бы отработанные жесты. Мы пошли к Пикассо на улицу Великих Августинцев. До встречи с Кокто я не видел ни одной картины Пикассо, разве что на репродукциях, и никогда не встречался с ним самим. Жан часто рассказывал мне о нем. Мне трудно сказать, видел ли я своими глазами или глазами Жана Кокто, чувствовал своим сердцем или его. Но помню, что это было как удар кулаком в грудь. Мной овладели необыкновенный восторг и в то же время великое отчаяние. Пикассо был для меня вне всякой критики, один в созданном им мире. Я перенесся на какую-то странную планету.
Потом я часто встречался с Пикассо, всякий раз робея, стесняясь, но всегда с огромным почтением. В его доме у меня было такое чувство, что я нахожусь в запретном месте, которому мое присутствие мешает, что вижу то, чего не имею права видеть, что рискую быть обращенным в соляной столб. Никаких украшений. Чердаки, громоздящиеся один на другом, пустые комнаты — роскошная бедность. Он принимает нас. Это король в одежде нищего. В его лукавых, блестящих, умных глазах я читаю снисхождение и симпатию.
Я умираю от желания извиниться за то, что я лишь тот, кто есть. Во всяком случае, я не раскрываю рта. Это Жан просит его сделать из моей палки от метлы посох вестника. Пикассо тут же с удовольствием берется за дело; он наносит на палку рисунки каленым железом, превратив ее в чудесное произведение искусства.
На репетициях возникают трудности. При каждом указании, которое я даю Кюни, он смотрит на меня с недоверием. Может быть, он думает, что я хочу, чтобы он плохо сыграл? Он превосходен. А я страдаю из-за его подозрительности.
Мишель Альфа, которую я предполагал пригласить на роль Гермионы, потому что знал, что она давно о ней мечтает, говорит, что она неспособна произнести монолог. У меня опускаются руки. Тогда мне пришло в голову заставить ее обращаться к пустому трону Пирра. И — получилось: она говорит с троном, даже прикасается к нему, ласкает его...
Теперь я уже достаточно уверен в себе, чтобы разрешить Жану присутствовать на одной из репетиций. Он признался мне:
— Я поражен твоим авторитетом, твоими находками. Как только ты начинаешь говорить, текст становится волнующим, такое впечатление, что он целиком придуман тобой.
Получив одобрение Жана, я уже никого не боюсь. Моя единственная цель — чтобы ему нравилось то, что я делаю. Жан писал в своем дневнике:
«Отказ от декламации и обнаружение в тексте очень простого величия превращают этот спектакль в нечто новое в постановках трагедий 1944 года.
Этим новым мы целиком обязаны Жану Маре, который использует его и учит этому своих товарищей. Он играет Ореста, и, по моему мнению, делает это даже лучше Муне и Де Макса. Его красоту, благородство, пыл, человечность трудно превзойти. Декорация: выстроенная перспектива ночной улицы, тронутая кое-где светлыми бликами, выходит на высокую аркаду, выделяющуюся на фоне неба с рваными облаками; это что-то вроде музея Гревена[26], детали которого и ложные перспективы придают персонажам неожиданную силу. Выход Андромахи с прической в виде хвоста Троянского коня, задрапированной в белое, с руками, обвитыми косами из ткани, — просто чудо.
Постановка этого спектакля выходит далеко за рамки простого интереса, вызываемого театром. Не желая того и не выступая против чего-либо, Маре попал в точку, и это вызывает злобу и восторг.
Дух обновления впервые противостоит духу «Картеля»[27], «Комеди Франсез» и общепринятым традициям.
По-видимому, красота вызывает зависть, не поддающуюся анализу и выражающуюся в ярости.