Золотая струна для улитки - Лариса Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришлось идти на попятный, чему Николай обрадовался гораздо больше новоиспеченной невесты. Отложив мечты о светлом будущем советского поэта, он поступил в местное педагогическое училище. Клава сидела дома и делала вид, что заботится о малыше, которого назвали Гришей. Вернее, сначала, приструненная матерью, она действительно старалась подавить свою натуру, но вскоре после того, как сыну исполнился год, начала потихоньку погуливать. Первое время она все же старалась это делать тайно, но затем, пользуясь кротостью Николая и своей безнаказанностью, скрывать похождения перестала. Все вокруг – друзья, родители, знакомые – упрашивали Бельского опомниться, развестись, оставить Клаву. Но он отказывался, ссылался на благополучие ребенка, которому нужны папа и мама, а сам вспоминал те редкие мгновения, когда распутная жена, с разметавшимися по плечам и груди спутанными волосами, жарко шептала, не прекращая бешеной скачки: «Люблю тебя одного».
Так Николай и жил, вызывая жалость у окружающих и, как ни странно, чувствуя себя счастливым. Сначала он подрабатывал нянечкой в яслях, куда Клава отдала малыша, потом перешел с ним в садик, получая заочно диплом педагогического института. И когда сыну исполнилось семь, отец устроился в школу преподавателем русского языка и литературы. Занимался с Гришей, проверял тетради, писал стихи, навещал стареющих родителей и то и дело разыскивал Клаву, которая не всегда помнила дорогу домой. Не потому что жаждал ее присутствия, а потому что отчаянно боялся, что однажды она, как теща, заснет вечным сном прямо на рельсах и уже никогда не вернется.
Через десять лет после свадьбы у Бельских родился второй сын, а еще через два года Клава влюбилась в какого-то проходимца, которого, не стесняясь, начала приводить домой. Николай терпел теперь уже действительно из-за детей, которых Клава, хоть и была непутевой матерью, все же любила.
Все могло бы перегореть – и Клавина страсть, и грусть ее мужа, – если бы однажды вернувшийся не вовремя домой Николай не услышал, как она признается своему дружку в том, что Гриша – сын заезжего грибника, которому она отдалась прямо на опушке леса за хрустящую десятирублевку, купив тем же вечером на эти деньги в сельпо свои «обалденные» лакированные выпускные туфли. Младший, Миша, мог оказаться как мужнин, так и еще десятка мужиков. Точно Клава сказать не могла, но зато она знала одно: с момента роковой встречи со своим ненаглядным, который сейчас довольно урчал в их с Николаем супружеской постели, других мужчин у нее не было. «Следующего рожу, точно твой будет», – услышал Николай заключение жены, и из спальни тут же донеслись разрывающие сердце и мозг звуки любовной возни.
Многое бы отдал Бельский за то, чтобы тогда у него хватило смелости войти и разобраться с Клавой. Но он предпочел унести ноги – и от нее, и от детей, которых считал своими и по которым отчаянно тосковал, но не мог преодолеть свою боль и жестокую обиду, нанесенную их матерью.
Николай развелся, уехал в Москву. Устроился работать в школу, через год встретил женщину с маленькой дочерью и женился. Стихи его стали грустными, романтика уступила место трагическому реализму, которого у людей хватало в жизни, поэтому в редакциях бесчисленных журналов и издательствах его поджидал вежливый, но твердый отказ.
За три года, прошедшие с момента отъезда, Бельский ни разу не возвращался в поселок. Родители его от внуков не отказались, писали, что Клавин сожитель пьет не просыхая и поколачивает ее. Сокрушались, что не могут взять к себе детей, так как нет ни сил, ни средств содержать двух растущих мальчишек, просили Николая одуматься и не винить детей в поступках матери. Николай читал, плакал над бумагой, но упрямо повторял себе, что дети чужие, и ничего не предпринимал. До того дня, пока мать не сообщила ему, что новый «папа» стал поднимать руку на младшего. «А он, Коленька, – писала мама, – очень на тебя похож». Бельский вытащил голову из песка, встряхнулся, распрямил плечи и, не обращая внимания на протесты нынешней жены, отправился забирать детей.
Дверь в его старую квартиру оказалась открытой. Из комнаты слышался истеричный женский вой и сдавленный детский плач. Николай бросился на звуки, и его глазам предстала ужасающая картина. На ковре лежал труп Клавиного возлюбленного. В раскуроченном лбу зияла дыра, из которой хлестала кровь. Бывшая жена вопила благим матом, лежа на груди мертвеца, а над ними стоял тринадцатилетний Гриша. Подросток держал в руке увесистую железяку, с которой капала кровь, и трясся мелкой дрожью. Младший, пятилетний, на тельце которого были видны свежие синяки, прижимался к батарее и жалобно тихонько скулил, как затравленный волчонок.
Николай, не говоря ни слова, оторвал Клаву от трупа, бросил голосить на диван. Сгреб в охапку, лаской заставил успокоиться младшего, забрал из рук старшего окровавленную кувалду. Гриша обхватил руками голову, опустился на корточки, зубы беспрерывно умоляюще выстукивали: «Папа, папа, папа!»
Вскоре подоспела милиция, и на вопрос, кто это сделал, Николай дал четкий, продуманный ответ: «Я».
Дальше все покатилось снежным комом: Клава, напившись до одури, сиганула из окна, отец Николая умер от разрыва сердца, не выдержав переживаний, мать слегла от горя, детей забрали в детдом. Жена развелась с Бельским, не дожидаясь суда. Его приговорили к семи годам лишения свободы, пять из которых он уже отсидел.
– Где сейчас ваши дети?
– Не знаю. Мама умерла три года назад, и с тех пор мне ничего не известно. Она не давала Грише мой адрес, не хотела, чтобы ребенок общался с «убийцей».
Андреа с состраданием смотрит, как на стол капают скупые мужские слезы.
– Грише уже восемнадцать. Может, он оформил опеку, забрал брата. Знаете, о чем я мечтаю?
– О чем?
– Выйду. Найду их и подарю Мише крокодила Гену.
– Почему?
– Он очень просил, когда маленький был. А я не успел. У него много было всяких игрушечных лягушек и крокодилов. Это был его любимый цвет – зеленый.
– Зеленый? – ужасается Андреа, разглядывая принесенный Наташей узорчатый пластик с приклеенными перьями.
– Еще розовый есть. – Девочка с готовностью достает из пакета безвкусную безделушку, подходящую героине глупого фильма «Блондинка в шоколаде».
Андреа разглядывает оказавшиеся в обеих руках вульгарные сокровища и смеется.
– Зеленый – это надежда. Надежда – это прекрасно, но неопределенно. А нам нужна выразительность. Розовый, – Андреа опять бросает взгляд на чудо из перьев и, закусив губу, с сомнением качает головой, – если бы это был розовый с голубым, то можно было бы играть любовь и верность, но я, честно говоря, слабо представляю, как сделать из этого подходящую тебе историю. И потом…
Андреа оглядывает привычный танцевальный костюм Наташи: черное трико, черная юбка с широкими красными воланами, черные кастаньеты – и вкладывает девочке в руки поочередно два цветных веера.
– Нравится?
– Нет, – сокрушенно вздыхает Андреа.