По следу Каина - Вячеслав Белоусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Князев не привечал, но и не гнал, как-то свыкся. Много перевидал женщин до войны; здоровый, видный мужик в красавицах нужды не знал, тем более что всегда при деньгах и не имел привычек жаться. На эту неказистую, «шкелет в юбке», как её окрестили между собой раненые, внимания не обращал, ну, крутится и крутится перед глазами, а когда очухался на новой койке со сломанной ногой, а она снова рядом, опешил: «Ты зачем здесь? Я своё отбухал, по полной комиссовали. К себе закачусь…» Она только смущённо улыбалась, слушала, ни слова не проронив, и пододвинула яблоко зелёное. И где достала! А потом забегала чуть не каждую неделю и всё чего-нибудь несёт с улыбочкой, пока не заявилась сама не своя. Он догадался, не спрашивая, лишь взглянул: «Отбывает госпиталь?» Она глаза вниз, привыкла с ним, вечно молчавшим в коконе бинтов, знаками объясняться. «Ну гладенькой дорожки», – кивнул он. А она в слёзы и впервые в голос: «Бросила госпиталь. С тобой останусь, Матвей Спиридонович. Куда вам без меня? Пока на ноги не встанете…» Он остолбенел: «Я ж тебе в деды гожусь, глупая! Чего мучиться будешь? Найдёшь себе…» Но та, почуяв, видно, своим женским нутром, что уже не погонит, на шею бросилась: «Увезу к себе в деревню, у нас в лесах быстро оклемаешься».
Так и оказался он за Уралом. Края суровые, диковатые, но ему нравились. Всё бы хорошо, не хватало детей. Страдали оба, она в особенности, и по бабкам ходила сама, и его водила, как он ни упирался. Наконец, затяжелевшую, положил он её в больницу. Назвать ту избушку, единственную на десять сёл больницей, – большое преувеличение; на телеге из района врач наезжал время от времени, так что ему там пришлось и печь самому топить, и воду греть престарелой уже фельдшерице, вынужденной вместе с ним преждевременные роды принимать. Изнервничался весь, а заполночь, совсем обезумев от горя, вынес на мороз под безжалостные звёзды её мёртвое тело вместе с мёртвым телом ребёнка. Так до утра, как ни бегала вокруг, ни кричала на него фельдшерица, пытаясь что-то внушить, вместе с одноруким стариком-сторожем отобрать бесчувственные заледеневшие на морозе тела, не шевельнулся он с крыльца той избушки. Задрав голову вверх, плакал и материл, всех проклиная, спрашивая, за что его так наказывают, огрызался по сторонам и скалился пуще дикого зверя.
Что же ему там оставалось в той глуши? Похоронил Анюту и Ванюшку, так ни глаз, ни рта не открывшего, и на ближайшую станцию к поезду, монатки собрав. Укатил, не выбирая направления. Очутился на Байкале, там жил, мытарился, кантовался, больше пьянствовал, почуяв звериную страсть к спиртному, а когда едва не пропал, замёрзнув почти до смерти под забором, надумал возвернуться в родные места.
Здесь не принимали даже воры. Сунулся было за одним, прямо на вокзале его опытным взглядом приметив, тот долго петлял, заметив слежку, и он, отвыкнув, зазевался, оказался в ловушке, потом пришлось кровить кулаки, отбиваясь от насевшей своры карманников. Побитый, но живой, сдружился у пивнушки с таким же бомжом, и тот за бутылку пива приютил его на кладбище, где он и нашёл временное пристанище. Но правильно говорят, нет ничего постоянного, нежели временное.
Огромным ростом, немереной силой и зычным голосом, если разозлить, приглянулся он местным могильщикам и закрепился в их печальной артели, дав обещание к алкоголю без надобности и сверх меры не притрагиваться, не халтурить и в работе. Других условий не имелось, а с этими он справлялся без натуги, благо по их, неведомо кем установленному обычаю, в воскресенье к вечеру обносили каждого копателя могил и похоронщика бутылкой водки: хошь пей, расслабляйся от тяжёлой недели, насмотревшись на горе и слёзы, хошь прячь на чёрный день до лучшего случая. Но таких, чтобы прятали, не находилось, наоборот, не хватало; братва садилась за общий стол тут же в землянке, где ютились, и начинался гульбан. Однако дисциплину держали, знали – в понедельник работы более всего, почему-то хоронили в тот день чаще обычного. Князеву на первых порах бутылки не хватало; принимая хмель, он тут же вспоминал Анюту на своих руках, её истерзанное в родильных муках тело и враз взрывалось всё внутри, рука сама тянулась к стакану и до тех пор не останавливалась, пока сам он не валился мертвецки пьяным на пол.
Так и сгинул бы Князев, потерявший веру в лучшее, надежду на какие-либо радужные перемены в своей жизни, если бы не неожиданная встреча.
Как-то уже под вечер, закончив с очередными похоронами, двинулись с братвой к себе в землянку, услышал он за спиной неуверенный оклик. Не слышал он ничего подобного уже лет тридцать, забыл, когда последний раз его так называли. В годы беспризорного детства подростком прилипла к нему та кличка, и вот теперь он её услышал, сначала и не догадался, что к нему обращена, но начал оглядываться, всматриваясь в людей, оставшихся подле свежей могилы. По лицам, по глазам пробежался, не нашёл знакомого.
– Щука! – позвал уже тише, но уверенней интеллигент в шляпе с поднятым воротником тёмного до пят двубортного пальто.
Князев впился в незнакомца встревоженными и удивлёнными глазами; медвежатником значился среди своих, величали его Князем, мало, даже из самых доверенных слышали про детскую кличку, но зная, не осмеливались её произносить. Незнакомец же не испытывал ни тревоги, ни боязни, впрочем, не проявлял и особой радости. Вид независимый и надменный, руки в карманах пальто, смуглое с тонкими чертами лицо притягивало пронзительными чёрными глазами. И трубка изогнутая турецкая в зубах, знакомая до боли.
Князев скосил глаза на окружение незнакомца. Те не обращали на него никакого внимания, кроме женщины, совсем девочки – иранки или турчанки со сросшимися бровями; вся в чёрном, она жалась к незнакомцу, а он прижимал её бережно за талию, будто пряча от злого взгляда могильщика. Нет, эта малютка не будила в нём никаких воспоминаний.
Кличку, которой стыдился, Князев заслужил ещё среди шпаны за исключительную худобу, высокий рост и страшную способность драться, кусая врагов своими острыми мелкими зубами. Свирепея в стычках, он наводил ужас на противников, вгрызаясь зубами в шеи, лица, руки и ноги, не щадя и не останавливаясь, прокусывал схваченную конечность, нос или ухо насквозь. Таким отпором отучил последних настырных обзывать его позорным прозвищем, а уж потом, завоевав новое – Князь, гордился и так же неистово отстаивал, пока научился искусству настоящего вора-медвежатника. После этого драться и защищать имя не было необходимости, слава сама впереди него катилась и гнула головы самым заносчивым уркам.
Этот дерзкий незнакомец, назвав его поганой кличкой, дал понять, что знал и помнил Князева в пору бесприютного воровского детства, и чем больше теперь они всматривались друг в друга, тем больше сами менялись: незнакомец будто вырастал на глазах и грузнел лицом; вынув трубку изо рта, он криво усмехался. Князев мрачнел, сникал и наливался злобой от сознания, что так и не разгадал насмешника.
– Щукой тебя кликали, это точно, а вот имени настоящего, убей, вспомнить не могу, – подошёл тот ближе без опаски, но руки не протянул.
– Матвей Спиридонович, – переминаясь с ноги на ногу, едва сдерживался Князев, вцепившись обеими руками в лопату.
– Так с той поры и копаешь? – не то упрекнул, не то напомнил незнакомец и чуть приподнял край шляпы, небрежным жестом. – Не нашёл архиереев крест?