Ясновидец - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комнату пересекает лунная дорожка, паутина бледных лучей повисает у него на плечах, как невесомая мантия. Он садится за маленькую парту у окна — детская парта с подножкой вместо стула. Он открывает ящик и осторожно достает пальцами ног четвертушку бумаги и кладет ее на парту. Открывает крышку чернильницы, зажимает перо между первым и вторым пальцами ноги, окунает его в чернила, пахнущие розовым маслом, аккуратно снимает промокательной бумагой повисшую каплю и начинает писать.
«Я, Эркюль Барфусс, — пишет он, — стою на пороге новой жизни…»
Он с такой силой вывел первую букву, что образовалась клякса: неважно, думает он, и продолжает — он пишет, что он новорожденный, что он родился одновременно со своей дочерью, нет, поправляется он, на год раньше, когда он нашел Генриетту, именно тогда, в тот незабываемый миг. Он добавляет что-то о том, что все годы его страданий — ничто по сравнению с одной секундой его счастья с любимой, о билетах в Америку — отъезд намечен через неделю, об их планах, о тайно упакованных чемоданах, отложенных понемногу деньгах… Шарлотту, их дочь, они возьмут с собой. Все продумано до мелочи, они уже договорились с кучером, тот доставит их в Гамбург-Альтону, в их планы посвящена только одна камеристка, косоглазая Лизавета, она не задает вопросов, так что барон ничего не подозревает.
При мысли о бароне его сердце сжимается. Его счастье означает трагедию для фон Бюлова. Барон — благородный человек, думает он, и он, Эркюль, в вечном долгу перед ним — разве не барон спас Генриетту?
Фон Бюлов… последний, может быть, достойный представитель вымирающего племени истинной аристократии… И именно ему наносит он смертельный удар, лишая его женщины, любовь к которой может сравниться разве что с его собственной… И на него накатывает волна ревности. Он беззащитен против ревности, потому что ревность — вечная мрачная спутница любви в похоронном костюме, смерть в миниатюре, оставляющая во рту привкус свинца. Предмет этого чувства может быть ничтожным, но ревность не создана для переговоров, она живет своей собственной жизнью, этот воспаленный аппендикс любви… и он постепенно успокаивается, вспомнив заверения Генриетты, что она, конечно, вечно благодарна за все, что сделал для нее барон, но все это не имеет значения, все это меркнет в ослепительных лучах всесильной и единовластной любви.
Луна зашла за тучи, и комната погрузилась в полную тьму. Эркюль пальцами ног нащупал лампу, подкрутил фитиль, поднял стекло и поднес смоляную спичку — он проделал все это с тем непередаваемым изяществом, которое обеспечило бы ему успех в лучшем цирке. Комнату озарил бледно-зеленый свет лампы, как будто это была и не лампа, а какое-то светящееся подводное растение. Он снова окунул перо в чернильницу и написал три слова, символ его будущей жизни: «Соединенные Штаты Америки».
Никто не знает, что их ждет там, но, поскольку человек не помнит момента своего рождения, как и не может представить себе собственную смерть, он уже в какой-то степени ощутил вкус бессмертия: он жил, живет и будет жить вечно. Америка, думает он, это географическая вечность, картографический эквивалент понятию всегда.
Он вздрагивает так сильно, что чуть не падает. На откосе окна, прямо у переплета, сидит ворон. Он тихонько постукивает клювом по стеклу, словно хочет привлечь его внимание. Эркюль, разумеется, не слышит звука, но он чувствует легкую вибрацию — птица, должно быть, видит свое отражение и думает, что это ее сородич.
Мгновенным напряжением воли он проделывает трюк, лежащий на пределе даже его незаурядных возможностей: он проникает в сознание ворона и смотрит на себя самого птичьими пуговичными глазами. Потом опять становится Эркюлем Барфуссом, берет перо и пишет: «Интересно, видят ли все вороны мир черно-белым, или просто этот ворон дальтоник? Изображение нечеткое, зернистое, особенно маска, я же забыл снять ее перед тем, как лечь…»
Ворон взлетает с подоконника, и Эркюль, вновь забравшись в него, следует за ним, сначала к конскому каштану во дворе, где его пугает филин, уставившийся на него своими палаческими глазами; потом взлетает снова, вместе с Эркюлем — десять саженей, двадцать, сорок, сто… прямо в мерцающее ночное небо над Берлином.
Внизу угадывается город: переулки, сады, конюшни, парадные улицы, дворцы и развалины. Вонь нестерпима, повсюду валяются отбросы, в канавах плавают дохлые крысы, испражнения выбрасывают прямо из окон или с балконов — что ж, в девятнадцатом веке все города похожи друг на друга: гигантские свалки, отбросы набирающей силу цивилизации.
Сознание птицы на редкость примитивно, отмечает он, ее мысли мало чем отличаются от инстинктов. Непрерывно, несколько дней она может повторять одно и то же: отдых, отдых, отдых… Или: пить, пить, пить… Ворон воспринимает действительность с завидным, раскрепощающим равнодушием, ничто не может огорчить его или привести в восторг.
Ночь темна, лишь изредка то тут, то там мелькнет свет уличного фонаря или освещенное окно, где студент сидит над книгой или, может быть, склонилась над срочною работой белошвейка. В свинарниках и конюшнях спят животные… Вонь отбросов и экскрементов становится невыносимой. Холодно и сыро.
Он никогда раньше не чувствовал такой свободы, как в этот последний год. Часами он мог путешествовать с теми, кого он теперь называл своими «носильщиками». Кот. Или птица. Иногда мул или бык. Редко — человек, лучше — ребенок. Иногда он улетал за много миль от города. Секундного напряжения воли было бы достаточно, чтобы вернуться в своё собственное «Я», но ночь длинна, заснуть все равно не удастся, и он продолжает свой полет, кругами парит над дворцом фон Бюлова, хотя голова слегка кружится от высоты и от того, что мир предстал перед ним черно-белым, он все равно наслаждается чувством полета, пока ворон, наконец, не садится у окна управляющего.
Там горит лампа на китовом жире, управляющий стоит у комода и одевается. Что у него за дела в такое время? По всему видно — что-то срочное. Он лихорадочно ищет колпачок от лампы и одновременно натягивает сапоги. Они уже здесь… думает он, только это: они уже здесь… И в сознании его возникает несколько озабоченных мужских лиц — Эркюль никогда раньше их не видел.
Ворон вновь взлетает, ему и невдомек, что им, как воздушным змеем, управляют нити человеческой воли. Он садится теперь на окно, восьмое по счету, где живет русская служанка Лизавета. Он рассеянно клюет семена на окне — ему не совсем понятно его собственное поведение, и он мысленно сетует на свой слабый характер. Эркюль смутно угадывает сновидения девочки — что-то о деньгах… о маме… Лизавета — единственная из прислуги, кто не пугается его вида, он даже замечает иногда, что она ему симпатизирует, а Генриетте предана, как родная дочь. Ей скоро исполнится двенадцать, барон приобрел ее на аукционе.
И вновь взлетает ворон и садится на дерево — на улице, сразу за оградой. Ему, как и Эркюлю, не спится — чего-то он лишился… может быть, своей самки… или птенца? Снова выглядывает луна. У стены стоят трое. Странно, у одного из них на плече сидит обезьяна. Но ворону неинтересна странная компания, он увидел кусок хлеба на земле — и в тот самый момент, когда он приземляется у своей добычи, Эркюлю надоедает игра и он возвращается за парту.