Твардовский - Андрей Турков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твардовский не только делился своей радостью с близкими людьми и ревниво оценивал читавших (по его предложению) рукопись по их реакции: если Сурков тут же перевел разговор на воспоминания о собственном пребывании в 1920 году в эстонском плену, то Чуковский, получив повесть вечером, утром принес восторженный отзыв; восхищен был и Маршак.
«Кто из вельмож советской литературы до Твардовского или кроме Твардовского, — продолжал Солженицын, — захотел бы и одерзел бы такую разрушительную повестушку предложить наверх?» А тот обратился к Хрущеву, утверждая в сопроводительном письмеце: «Речь идет о поразительно талантливой повести А. Солженицына „Один день Ивана Денисовича“ (так он ее переименовал. — А. Т-в). Имя этого автора до сих пор никому не было известно, но завтра может стать одним из замечательных имен нашей литературы».
Хрущев заметно старел и, когда Лебедеву приходилось ему что-нибудь долго читать, порой задремывал. Но на этот раз, когда чтение присланной повести пришлось прервать, на следующее утро отодвинул все дела и потребовал: дальше!
«Было все так же темно в небе, с которого лагерные фонари согнали звезды…» — И казалось, в описанных в повести истощенных, голодных, иззябшихся людях тоже все должно было поблекнуть, исчезнуть, смениться тупым равнодушием и вечным страхом («только и высматривай, чтоб на горло тебе не кинулись…» — овчарки ли, охрана, а то и свой брат, вконец озверевший зэк!). Ан, оказывается, не превратилась в пепел душа Шухова, знавшего и войну, и плен, и «родимый» лагерь, — как только сохранил он и доброту, и совесть! И вовсе уж удивительно: все лишения никак его отучить не могут: «всякую вещь и всякий труд жалеет… чтоб зря не гинули»! И мастер первостатейный. «Ну как тебя на свободу отпускать?» — шутит, любуясь его работой, бригадир.
А говорит как! Даже прервал лебедевскую ровную речь Никита Сергеевич: как, как? И тот повторил: «„Волчье солнышко“ — так у Шухова в краю (вологодском, бедном — но только не на меткое словцо! — А. Т-в) ино месяц зовут». Запомнилось Хрущеву, не раз поминал потом!
Не на шутку был взволнован, зашедших к нему Ворошилова с Микояном тоже слушать заставил и, уже сам читая особенно поразившие места, посматривал: их-то, «коллег», проняло ли?!
Шестнадцатого сентября 1962 года Твардовский записал, ликуя: «Солженицын… одобрен Никитой Сергеевичем. Вчера после телефонного разговора с Лебедевым, который был ясен прислушивавшейся к нему Марии Илларионовне, я даже кинулся обнять ее и поцеловать и заплакал… Счастье».
У редакции запросили двадцать экземпляров повести для членов президиума ЦК, и спешно вычитывавшие текст корректоры диву давались: неужели это будет печататься?!
Увы, счастье было омрачено надвигавшейся огромной утратой: от страшной болезни сгорал Эммануил Казакевич (аукнулся, аукнулся пятилетней давности разгром и запрещение «Литературной Москвы», душой и «мотором» которой был Эммануил Генрихович!).
Твардовский кинулся на помощь другу и делал все, что мог.
«Он часто навещал больного, — писала впоследствии Маргарита Алигер, — полный, как и все мы, боли за него, тревоги и надежды… И очень хотелось ему делиться своими радостями и заботами с Казакевичем, но в больницу его уже не пускали.
— Так вы все подробно ему рассказывайте. Непременно рассказывайте, — всякий раз напутствовал он меня, прощаясь.
И я, разумеется, сразу же все подробно пересказывала совсем обессилевшему Казакевичу. Он слушал меня взволнованно и радостно, насколько это возможно для умирающего человека, и даже в глазах его, полных боли и страдания, появлялось какое-то оживление, искорка гаснущего интереса к главному делу его жизни».
Воспоминания Алигер «Тропинка во ржи» печатались в 1980 году, когда имя Солженицына было уже под запретом, и далеко не все читатели понимали, о чем именно просил Александр Трифонович непременно и подробно рассказать умиравшему другу[32] и чем тот был так взволнован и обрадован в свои последние дни (Казакевич умер 22 сентября 1962 года). Речь шла о повести Солженицына…
«Проводили, — сказано в рабочей тетради. — Наверно, только смерть и похороны Фадеева были для меня таким приближением, примеркой всего этого, перенесением на себя. М. Алигер заметила об ораторах (на гражданской панихиде. — А. Т-в): никак не видно, чтобы они допускали все это в отношении себя. Такой защищенностью моя природа не обладает. И все, все это я видел еще и его глазами — зоркими, умными и озорными».
Появление солженицынской повести в ноябрьской книжке журнала за 1962 год стало событием — и не только в литературе. Номер расхватывали в киосках, на проходившем пленуме ЦК, осаждали просьбами редакцию…
«Нужно же мне, чтобы я, кроме привычных и изнурительных самобичеваний, мог быть немного доволен собой, доведением дела до конца, преодолением всего того, что всем без исключения вокруг меня представлялось просто невероятным», — удовлетворенно записывал Твардовский.
Не удивительно, что новомирцы некоторое время испытывали эйфорию. «И как казалось, что за этим „прорывом“ все пойдет куда как хорошо, легко и радостно», — вспоминал Александр Трифонович спустя несколько месяцев (10 апреля 1963 года).
В журнале на лаврах отнюдь не почивали, а стремились бросить в «прорыв» всё новые силы. В декабрьской книжке был помещен очерк Александра Яшина «Вологодская свадьба» — про трудный быт деревни. В следующих появились «Матренин двор» Солженицына, рассказы В. Войновича и В. Шукшина, а также повесть К. Воробьева «Мы убиты под Москвой», два года мыкавшаяся по другим редакциям (когда вызванный в Москву Твардовским автор услыхал от него, что сказал «несколько новых слов о войне» и что повесть решено печатать в ближайших номерах, то, по его собственным словам, «позорно оконфузился… заплакал, стыдясь и пытаясь спрятать глаза…»).
Популярность «Нового мира» стремительно росла «…Было много сочувственных записок, — записывал в дневнике недавно ставший членом редколлегии В. Лакшин, — к нам подходили, жали руки. Говорили: „Новый мир“ — это наша жизнь, каждый номер журнала — радость. Держитесь».
Держаться действительно приходилось. Уже к новому, 1963 году от эйфории следа не осталось. По-еле посещения художественной выставки в московском Манеже науськанный своим аппаратным окружением Хрущев разразился форменной бранью не только по адресу живописцев и скульпторов, но грубо обругал напечатанные в «Новом мире» очерк Виктора Некрасова «По обе стороны океана» (1962. № 11, 12) и начало мемуаров Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». «То — Солженицына, то — нечто противоположное», — горестно резюмировал Твардовский.
«Известия», возглавляемые А. Аджубеем, немедленно открыли огонь не только по В. Некрасову, развязно окрещенному в газете «туристом с тросточкой», который не увидел «социальных контрастов и классовых противоречий американской жизни», но и по Яшину, перепечатав заметку из вологодской газеты: «Автор записок копается во всем плохом, что есть в нашем районе, и объединяет это плохое в одно целое», и т. п. Поместить же в журнале письма читателей, которые были иного мнения, в ЦК не разрешили…