Зуб мудрости - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– склероз), и на прощанье требует, чтоб он вслух повторил все, что она ему сказала.
Я все ожидала, что вдова, изложив свои просьбы, крикнет покойнику:
– Повтори!
Но не дождалась. Последняя просьба вдовы вызвала у меня такой приступ смеха, что я выскочила пулей из комнаты, невежливо расталкивая плачущих старух.
Вот что сказала двоюродная сестра моей бабушки Любы своему усопшему мужу, готовя его к важному свиданию с Богом:
– И еще не забудь! Обязательно скажи! Попроси его, если у него есть сердце, чтоб нашу племянницу Розочку, наконец, приняли в Педагогический институт имени Ленина.
У меня произошел взрыв в голове. Безбожник Ленин и Бог! Похороны и педагогический институт! Русские и еврейские слова вперемежку.
Я вылетела во двор, где стоял похоронный автомобиль и толпились любопытные. Забежала за угол дома и смеялась, может быть, полчаса подряд.
Когда уже снесли покойного вниз, бабушка Люба разыскала меня, совсем обессилевшую от смеха, приложила ладонь к моему лбу и со словами: «Ребенок перевозбудился» – увезла меня домой.
Предчувствия – это не выдумки. Раньше я не очень верила в это. Мне казалось, что разговоры о предчувствии – одна из блажей взрослых, которые развлекают себя, как дети, фантазиями. И жизнь проучила меня. На собственном горьком опыте я убедилась, что предчувствия – совсем не блажь.
В тот сумрачный сырой день я еще в школе почувствовала, что что-то внутри гложет меня. Беспричинно сжимается сердце, становится вдруг грустно-грустно, и, кажется, вот-вот заплачу ни с того, ни с сего. Какое-то беспокойство безо всякого видимого повода охватило меня. Я даже подумала, не заболеваю ли?
В метро, по дороге домой, я сидела безучастная ко всему, и даже мой эскорт Джо заметил, что мне не по себе, и вежливо осведомился о моем самочувствии. Вот тогда-то я поняла, что значит, когда взрослые жалуются, что у них болит сердце. Я вдруг почувствовала свое сердце. Мое сердечко, как напуганный взъерошенный воробышек, выпавший из гнезда, беспомощно трепыхалось за ребрами. Неясная, еще неосознанная угроза затаилась вокруг меня, и мне становилось трудно дышать. Обеспокоенный Джо предложил довести меня от станции до дома. Я отказалась и побежала домой, гонимая в спину колючей мыслью, что там меня ждет жуткая неприятность.
Не зря мое сердце замирало от страха. Ой, не зря! Стоило мне отпереть дверь и влететь в квартиру, как я сразу поняла, что случилось что-то ужасное. Мама была дома. С работы она обычно приходила на час-полтора позже меня. И лицо у мамы было зареванное, опухшее от слез.
Ничего не спрашивая, я метнулась в комнату Б.С. Его не было дома. Но и не было его желтого чемодана, обычно стоявшего у книжного шкафа. Письменный стол стоял без единой бумажки на нем, а ящики были выдвинуты и зияли пустотой. Стена над диваном, где висел портрет его сына, была непривычно голой.
Я, уже догадываясь, но не смея спросить, уставилась на маму. Она заплакала в голос, как плачут простые, неинтеллигентные бабы в России, и рухнула ничком на диван. Я, как была, в облезлой кроличьей шубке и с сумкой с книгами на плече, обхватила ее руками, и, содрогаясь от сдерживаемых слез, стала гладить ее взлохмаченную голову.
Он уехал. Улетел в Израиль. Навсегда. Но почему я не заметила никаких приготовлений к отъезду? То ли он умело скрывал от нас, то ли принял решение сегодня утром, когда, выслушав по радио сообщение, что на границах с Израилем снова создалась угрожающая обстановка и есть опасения, что может начаться война, сказал маме, что уезжает, и по телефону заказал билет до Тель-Авива. Мама, оглушенная такой новостью, не пошла на работу, проревела весь день, умоляя его остаться, но он был тверд и решения своего не изменил. За полчаса до моего прихода из школы такси увезло его в аэропорт.
Я сначала ничего не могла сообразить. Мне не хотелось плакать. Мне хотелось выть, как волку на луну. Как маленькому голодному волчонку, которого бросили одного в холодном морозном лесу. Ночью.
Потом мой мозг понемногу ожил. Я стала вспоминать, сопоставлять разные случаи его поведения в последнее время, чтоб разобраться в причинах, побудивших его к отъезду. Куда? В страну, которую он поносил всяческими словами? Где у него растоптали семью и отняли сына? Где его обидели и плюнули вслед?
Ничего связного, логичного не получалось. Две недели тому назад Б.С., затратив нечеловеческие усилия, сдал, наконец, экзамен на право быть врачом в Америке. И тут же получил приглашение работать в очень хорошем госпитале в Нью-Йорке. Все трудности остались позади. Его, как талантливого хирурга, ожидала блестящая карьера и столько денег, что это не укладывалось в моем маленьком мозгу.
Мама говорила, что он будет зарабатывать не меньше ста тысяч долларов в год.
Кроме того, он, наконец, получил «Грин-карту» и стал полноправным человеком в Америке, как он выразился, кандидатом в граждане. Свой израильский паспорт он мог выбросить на помойку. У нас с мамой еще нет «Грин-карты». Мы не имеем никакого гражданства.
Б.С. добился всего того, чего желал. И добившись, бросил, растоптал. Зачем же ему было сдавать ценой своего здоровья такой мучительный экзамен в Америке, когда в Израиле он работал и мог дальше работать без всяких экзаменов – там признают советские дипломы? Зачем он добивался и с таким трудом получил «Грин-карту», если он не собирался оставаться в Америке? Из принципа? Чтоб доказать, что может добиться любой цели? Не похоже на него. Он достаточно взрослый и битый жизнью человек, чтоб зря израсходовать такую уйму энергии. Он умный. Он мудрый. Правда, он очень горячий. И очень честный человек.
В прошлое воскресенье он вдруг сделал широкий жест: при его ограниченных средствах заказал пир по случаю сдачи экзаменов и меня с мамой потащил в Манхэттен, в дорогой ресторан, и велел заказывать все, что душа просит, не заглядывая в цены. Он был весел, захмелел. Громко смеялся. Обнимал то маму, то меня, а потом обеих вместе. Своими сильными ручищами с морской татуировкой. Мы с мамой разомлели от вкусной еды, вина и его объятий, от которых у нас чуть не трещали кисточки. Потом он танцевал. Боже, как красиво он танцевал! Большой, тяжелый, он двигался в танце вкрадчиво и грациозно, как сильный упругий зверь. И смеялся во весь рот, обнажая крепкие, желтые от курения зубы, с острыми клыками внизу. Танцевал он с мамой и со мной по очереди. Я от волнения сбивалась с такта, путалась у него в ногах и головой утыкалась ему в грудь.
– Не бодайся! – хохотал он, легко отстраняя меня от себя и толчком руки заставляя меня выделывать сложные фигуры.
Ресторан был греческий, и, когда оркестр заиграл «Сиртаки», он показал такой класс в танце, что все отступили к столикам и ему одному отдали все пространство, а носатые греки бешено хлопали в ладоши и с уважением кивали друг другу, кидая на пляшущего Б.С. восхищенные взгляды.
Кто мог подумать тогда, что это был прощальный пир? Что мы с мамой вдруг останемся одни…
Мама взахлеб рыдала, выплакивала мне свое горе. А кому я могла выплакать свое? Ведь я осиротела. Отныне и навсегда я останусь с пустой, разбитой душой. Одна на всем белом свете. Мама не в счет. Я уже не ребенок. Я – одинокая, брошенная женщина.