Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиля открыла почту, пришло двадцать новых сообщений, половина — в фейсбук. «Николай Александрович скончался», — написал незнакомый ей человек.
— Коля…
— Что ты бормочешь? — Боба засыпал у телевизора.
— Еду на родину, — выдавила Лиля.
— Еду я на родину… — запел Боба, удаляясь в спальню.
Лиля не спала всю ночь. Вспоминала детство, с сегодняшней дистанции это, конечно, детство. Спросила как-то Колю:
— А почему небо голубое — воздух же бесцветный?
— Голубое — потому что глубокое. Красное — красивое, белое — блестящее, желтое — желчное.
— А черное?
— Черт с чертятами. А еще я слышал, что бывает черная луна и ее зовут Лилит. Вот когда увидишь черную луну…
— Коля, ну что ты все выдумываешь!
Сейчас Лиля уж знала, как и все, любимую астрологами Черную луну, но ведь самая настоящая, белая, иногда желтая, иногда голубая луна стояла сегодня в окне будто в черной накидке.
Утром Родина вышла из дома, и больше ее никто не видел. В Омутищах она не появлялась. Говорили, что у нее было столько врагов, что могли убить из мести, хотя эта версия совершенно неубедительна, поскольку к моменту своего исчезновения Родина уже, по ее выражению, не «коллекционировала деньги», а их — «компенсации за все пережитое» — у нее было достаточно, чтоб прошвырнуться то в Лондон, то в Египет, то в Ниццу, то в Вену. Боба был домоседом, говорил, что боится оставить квартиру без присмотра — обчистят, и летал вместе с ней лишь изредка. У Лили была мечта купить дом на берегу моря, но она еще не выбрала место. Соколова, одновременно с ней работавшая в лопнувшем банке, утверждала, что у Родиной было несколько паспортов на разные имена. Кто-то сказал, что видел ее в «Домодедово». А кто-то — в «Шереметьево». Да где только не видели женщину типа травести, с круглым, как луна, бледным лицом! Говорили, что она могла полететь в Ливию и пропасть в тамошней мясорубке. Или в Японию — и стать жертвой цунами. Ну мало ли — может, ей понадобилось уехать срочно и далеко, чтоб забыться. Некоторые были уверены, что ее похитили инопланетяне. Выясняли, не принадлежала ли она тайно к каким-нибудь экстремистским организациям. Говорили еще, что она демон — имя-то какое! — и потому оборотень. Версий могло быть еще больше, но они ничему не помогали. Родина исчезла. Просто исчезла, и все.
Март 2011
Памяти моей бабушки, Валентины Адриановны Смирновой
Роман
24 августа 1965 года умерла моя бабушка. Она умерла в больнице, в четыре часа утра. В этот момент я проснулась, меня разбудила ее смерть; наверное, мое бодрствование лучше, чем сон, сопровождало и бабушку в мир иной, а я, конечно, должна была быть рядом. Не физически, а — пытаюсь подставить слова: душой, духом, астральным телом, эфирным телом, чувством — все это неправильные слова. Но я по сей день помню, как проснулась от того, что бабушки больше нет. Мне было почти одиннадцать лет, я была существом незамусоренным, подобным высокочувствительному прибору. Возможно, это был последний день, когда я была таким существом. Со следующих дней я вступила в общую жизнь, на меня обрушились лавины страстей окружавших меня взрослых, на меня возложили обязанности и ответственности, я вовлеклась. Стала генерировать энергию противостояния. Но это было потом. 24 августа я приняла уход из жизни моей бабушки как должное.
Мама спала в той же комнате, на диване. Моей первой задачей было не разбудить ее, потому что я была уверена, что для нее наступили черные дни, месяцы, годы, что ей будет плохо, когда она узнает. Она будет спрашивать, как жить дальше, и все время плакать. Часы, которые я пролежала без сна на своей кирпичного цвета тахте, ушли на то, чтоб прочувствовать судьбоносность этого утра. Раздался звонок в дверь. Я знала, кто пришел и зачем. Это был мамин многолетний друг, спутник, гражданский муж, с которым они жили порознь, хоть и в соседних домах. Вернее, это последние полгода мы жили в соседних домах, возможно, он и нашел для нас эту квартиру. Раньше мы жили вчетвером, с мамой, бабушкой и дедом, в Большом Афанасьевском переулке, на Арбате. Бабушка болела давно, она заболела еще до моего рождения, а когда жить ей оставалось чуть больше полугода, она занялась расселением мамы и дедушки, без нее оставлять их вместе было нельзя.
Мы разъехались: дед — в комнату на Ленинском проспекте, мы — в маленькую трехкомнатную квартирку на Колхозной площади. После просторных трех комнат арбатской она казалась чуланом: ну что за комната — пять метров! Когда мы смотрели квартиру, мое мнение тоже спросили, я сказала: нехорошая квартира, не хочу. Стены были зловещего темно-фиолетового цвета, почти черные. Жил здесь некий гэбист с женой и дочкой. Я точно не знала, что такое КГБ, но из разговоров взрослых у меня сложился образ подземелья, где обитают кощеи и летучие мыши. И тут как раз эти страшные стены. И полумрак. Над столом низко висел большой абажур с бахромой. Мне показалось, что мы где-то далеко, на окраине Москвы, это только укрепило образ темницы — я думала тогда, что все темницы находятся где-то далеко. Детская версия формулы «ад — это другие»: близко расположено все хорошее, далеко — плохое.
Мое мнение, конечно, было не в счет, переезд состоялся. Для начала стены перекрасили в бежевый цвет — тона у советских красок были рвотно-говнистые, но светлый казался лучше темного, а уж потом мама осуществила реконструкцию, навела дизайн и уют, что она любила и умела делать.
Я открыла дверь Другу-Спутнику, вышла на лестницу, чтоб не впускать его в квартиру, и шепотом стала уговаривать уйти. Я не хотела, чтоб он рассказал маме о том, что умерла бабушка, я надеялась, что если он не расскажет, она не узнает. То ли он дежурил в больнице, то ли поехал туда рано утром, но именно он оказался печальным вестником. Он настаивал, он хотел войти, шум разбудил маму — мой план не удался. Да, потом были похороны. Для меня началась новая эра.
Смерть было словом, которое я услышала раньше, чем слово жизнь. Это советские акушерки говорили моей маме, у которой была родильная горячка и прекратились схватки, что ребенок (то есть я) сейчас умрет. Тужься, говорили ей, у него (у меня) уже остановилось сердце. Тогда пол ребенка еще не умели определять в утробе, так что было неизвестно, он я или она. Удивительно, что дети все же рождались в тех родильных домах, где служили фурии, химеры, гарпии, бабы-яги, злые чары которых испытала на себе и я. В постсоветской России они, возможно, остались на своих боевых постах, потому что даже те, кому уготованы привилегированные заведения, едут рожать за большие деньги в Европу. Мама лежала в кремлевском отделении роддома, и бабушка писала ей туда в ответ на ее жалобы: «Потерпи, представь, каково в других отделениях, тут-то — лучшее». А мама на персонал и не жаловалась, писала, что приветливые, и гардины на окнах шелковые, и всего пять человек в палате, и холодильник, жаловалась только, что болеет, и ребенок (то есть я) болеет, и что лежит она тут уже месяц, а когда отпустят — не говорят. Мама писала о врачах и палате восторженно, так полагалось: любое учреждение было государством в миниатюре, а его распорядители — мини-политбюро.