Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет - Елена Лаврентьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобным образом вели себя и «почтенные особы», с одинаковым мастерством исполнявшие роли как «жрецов платонического служения», так и «материалистов в любви», которые, по словам А. И. Герцена, «сводили любовь к женщинам на какое-то обжорливое лакомство».
Если светская дама обращалась к мужчине с какой-нибудь просьбой, он не вправе был ей отказать. «Надобно быть всегда веселу всегда улыбаться и нет никогда не произносить; разве в самой крайней неизбежности; да и тогда с такою оттенкою signifiante[39], чтобы подумали, что ты только шутишь».
«Нас предупреждали о том, чтобы мы не покупали в Гельсингфорсе контрабанды, потому что таможня в Ревеле очень строга, но это предупреждение только раздразнило наши аппетиты и желание испытать счастие…
Я помню, что графиня О. соблазнилась покупкой целого чудного сервиза и попросила каждого из нас, мужчин, взять в карманы хоть по одному предмету, в чем, разумеется, и невозможно было такой прелестной барыне отказать. Бедному и добрейшему графу Льву Соллогубу достался чайник, и граф, по своей обычной рассеянности и непрактичности, приказал своему человеку спрятать его в шинель. Человек, по глупости, или от излишнего усердия, не нашел лучшего места, как вшить чайник под подкладку в самую спину шинели своего барина, не известив об этом сего последнего. Когда же, возвратясь в Ревель, мы накинули на себя верхнее платье и с парохода все сошли на пристань, то пришлось нам проходить торжественно вереницей между двумя рядами таможенных стражников. Мы шли очень чинно, со средоточенным видом, как вдруг один из стражников схватил сзади графа за капюшон его шинели, под которым торчал острым горбом злополучный чайник. В это мгновение граф почувствовал такой страшный стыд от того, что он изобличен на месте преступления перед всей публикой, что, даже не обернувшись назад, бросился бежать, оставив в руках таможенного стражника свою шинель с чайником. Разумеется, графиня была в отчаянии от случившейся с графом Львом Соллогубом забавной, но вместе с тем трагической, катастрофы; но от этого сочувствия ему не полегчало, как говорится, и он долго ее не мог забыть».
Непозволительно было мужчинам в обществе дам вести «вольные разговоры», говорить двусмысленности, а тем более рассказывать «малиновые» анекдоты. Так в то время называли анекдоты, которые «нельзя было рассказывать в женском обществе, но от которых мужчины помирали со смеху».
Н. В. Гоголь, по словам В. А. Соллогуба, «имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц», тогда как В. Ф. Одоевского, который «самым невинным образом и совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые неприличные вещи», прерывали с негодованием. В. А. Жуковский «иногда выражался до того неприлично, что Е. А. Карамзина выгоняла его из обеденного стола».
Князь А. Н. Голицын, «несмотря на то, что он славился своею суровою, почти монашескою жизнью, …любил ездить к дамам с визитами. Он приезжал в сером фраке с орденами и в гусарских сапогах и охотно рассказывал о старом времени, особенно о дворе Екатерины II, — вспоминает В. А. Соллогуб. — Я часто его слушал и заметил, что, когда он находился в присутствии хозяек, крайне строгих относительно приличия, серые его глаза искрились шаловливостью и он припоминал анекдоты до того скоромные, что слушательницы уже не знали, сердиться им или смеяться».
«Для беседы годилась любая тема, даже самая скабрезная; нужно было лишь соблюдать внешние приличия и придать своему рассказу остроумную форму».
Подобные анекдоты в мемуарной литературе имеют целый ряд определений; помимо «малиновых», «скоромных», «соленых», можно встретить следующие названия: «соблазнительные», «рискованные», «скабрезные», «скандалезные», «нецеломудренные» и т. п. П. Д. Боборыкин определяет интерес к этому жанру как «старинную барскую наклонность», «барский эротизм». Разумеется, «услаждать себя такими вещами» могли только в мужской компании.
«Нет ни одного человека, кроме глупого и дурака, который бы старался женщину соблазнить разговорами. Разумный человек никогда не смеет и не хочет ни одного слова произнесть такого, которое бы могло хотя мало огорчить девицу».
«Женщина утрачивает очарование не только если позволяет себе произнести слово, лишенное изящества, но даже если слышит его, если кто-то осмеливается произнести его в ее присутствии».
Чуть было не поплатился своей карьерой, свидетельствует П. А. Вяземский, князь Белосельский за «поэтические вольности» в домашнем спектакле, на котором присутствовали дамы. «Князь Белосельский (отец милой и образованной княгини Зинаиды Волконской) был, как известно, любезный и просвещенный вельможа, но бедовый поэт. Его поэтические вольности… были безграничны до невозможности. Однажды в Москве написал он оперетку, кажется, под заглавием "Олинька". Ее давали на домашнем и крепостном театре Алексея Афанасьевича Столыпина… Оперетка князя Белосельского была приправлена пряностями самого соблазнительного свойства. Хозяин дома, в своем нелитературном простосердечии, а может быть, вследствие общего вкуса стариков к крупным шуткам, которые кажутся им тем более забавны, что они не очень целомудренны, созвал московскую публику к представлению оперы князя Белосельского. Сначала все было чинно и шло благополучно.
Вдруг посыпались шутки даже и не двусмысленно-прозрачные, а прямо набело и наголо. В публике удивление и смущение. Дамы, многие, вероятно, по чутью, чувствуют что-то неловко и неладно. Действие переходит со сцены на публику: сперва слышен шепот, потом ропот. Одним словом, театральный скандал в полном разгаре. Некоторые мужья, не дождавшись конца спектакля, поспешно с женами и дочерьми выходят из залы. Дамы, присутствующие тут без мужей, молодые вдовы, чинные старухи следуют этому движению. Зала пустеет.
Слухи об этом представлении доходят до Петербурга и до правительства. Спустя недели две (тогда не было ни железных дорог, ни телеграфов), князь Белосельский тревожно вбегает к Карамзину и говорит ему: "Спаси меня: император (Павел Петрович) повелел, чтобы немедленно прислали ему рукопись моей оперы. Сделай милость, исправь в ней все подозрительные места; очисти ее, как можешь и как умеешь". Карамзин тут же исполнил желание его. Очищенная рукопись отсылается в Петербург. Немедленно в таком виде, исправленную и очищенную, предают ее, на всякий случай, печати. Все кончилось благополучно: ни автору, ни хозяину домашнего спектакля не пришлось быть в ответственности».
«Никогда кавалер, кто бы он ни был, не смел сесть при даме, когда она его к тому не пригласила… Сохрани Бог, чтоб кавалер дерзнул развалиться в креслах при дамах… его бы нигде не приняли и провозгласили грубияном!..».
Неприличным считалось предстать перед дамой в халате. «У меня была глупая привычка, от которой я с той поры только отстал, — пишет И. М. Долгоруков в "Капище моего сердца", — сидя в карете ночью раздеться совсем, дабы, приехавши домой, нимало медля, тотчас броситься в постель, продолжать, не перерывая, начатый в карете сон. Со мною, разумеется, отпускали всю мою ночную гардеробу, и так я, поехавши от Прозоровского, разделся, надел халат, туфли, прикорнул в угол кареты и начал дремать, как вдруг меня останавливает слуга той дамы, которая передо мной поехала уже из Коломенского в город, и просит, чтоб я позволил ей доехать с собой до заставы; ибо у нее ось сломалась, и карета лежит на боку. Что мне было делать? Я решился сохранить правила вежливости и отказать в услуге, велел скакать кучеру моему, обогнал ее на большой дороге, возле поверженной ее колымаги, взывающу ко мне с воплем: "Милостивый государь! Позвольте…" А я, закутавшись в плащ, чтоб скрыть мое одеяние ночное, притворясь, будто сплю, проскакал опрометью в город, оставя ее на произвол судьбы подвизающихся вокруг кареты ее служителей. Анекдота сего я во всю жизнь мою не забуду; он довольно оригинален и принадлежит точно мне».