Мое столетие - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может, в нашем кругу и не заходил разговор о Брокдорфе? И нельзя ли предположить, что мы просто щадили своих изолированных за стеной коллег, не хотели нарушить их вполне радужное представление о Западе, избавили их от удручающего рассказа о полицейских, избивающих всех подряд, даже женщин и детей? Нет, я скорей допускаю, что Борн, или Бух, или я сумели с подчеркнутой деловитостью, к слову, помянуть этот труднопроизносимый газ (хлорацетофенон), которым были наполнены пущенные в ход под Брокдор-фом прыскалки, в его связи с тем газом, который под названием «Белый крест» был применен уже в ходе Первой мировой войны, и что после этого Сара или Шедлих, Шлезингер или Райнер Кирш выразили мнение, что покамест уровень технической оснащенности Народной полиции еще не столь высок, но что это положение непременно изменится, как только страна будет располагать большим количеством валюты, ибо в принципе то, что делает Запад, может оказаться достойным подражания и на Востоке.
Бесплодные размышления. Ни слова на эту тему мы не обнаружим в шлезингеровских бумагах из Госбезопасности. А чего нет в бумагах, то никогда и не существовало. Зато каждый факт, который с указанием времени, места и описанием личности запечатлен на бумаге, является фактом, приобретает вес, сообщает истину. Так, например, из подарка Шлезингера — он сделал фотокопии — я мог узнать, что во время одного прослеженного до входной двери приезда в Восточный Берлин меня сопровождала некая особа женского пола, рослая и белокурая, каковая, согласно дополнительным сведениям, полученным от пограничного контроля, родилась на балтийском острове Хиддензее, носит с собой вязанье, но до последнего момента совершенно неизвестна в литературных кругах.
Вот так Уте попала в отчеты. И теперь она не может больше отобрать у меня ни один из моих снов. Ибо в дальнейшем мне уже не приходилось метаться отсюда и туда, в зависимости от того, где на данный момент над домом нависло неблагополучие. Более того, под ее надежной защитой я писал «Палтуса», выписывал главу за главой по каменистой коже и продолжал зачитывать друзьям, едва мы соберемся снова, будь это нечто готическое о «Сконской сельди», будь это барочная аллегория о «Бремени недобрых времен».
Но то, что Шедлих, Борн, Сара и Райнер Кирш или я на самом деле читали в различных, меняющихся местах, не присутствует в бумагах от Шлезингера, а стало быть, и не является фактом, а стало быть, не имеет благословения ни от Госбезопасности, ни от Гауковского управления. Во всяком случае, можно предположить, что я, когда Уте стала реальным фактом, читал продолжение сказки «Другая правда», а Шедлих уже тогда или, может быть, только в следующем году попотчевал нас началом своего «Тальхофера» — повести о бессмертном тайном агенте.
Это имело последствия. Но что тогда не имело последствий? Террор, придумавший себе на потребу антитеррор. И вопросы, которые так и не были закрыты. Вот я и по сей день не знаю, как это два револьвера и соответственно пули, из которых Баадер и Распе якобы застрелили друг друга в Штамхайме, удалось пронести в охраняемую зону. И как это Гудрун Энслин ухитрилась повеситься на радиошнуре.
Это имело свои последствия. Но что их не имело? К примеру, весной лишают гражданства барда Вольфа Бирмана, и впредь — когда он выступал уже на западногерманской сцене — ему недоставало резонатора, которым служило ранее плотно окруженное стеной государство рабочих и крестьян. До сих пор я вижу его перед собой в Фриденау на Нидштрассе, как он в ходе разрешенного на государственном уровне визита сперва прихотливо толковал о себе, об истинном коммунизме и опять о себе, а потом, в моей студии, перед небольшой публикой — Уте, множество детей и их друзья — обкатывал программу предстоящего большого, всемилостивейше дозволенного концерта в Кёльне, как день спустя мы снова наблюдали его в прямой телетрансляции, ибо все, каждый выкрик против произвола правящих классов, каждый издевательский смешок, который провоцирует в нем всенародная система слежки, каждый всхлип по поводу преданного руководящими товарищами коммунизма, каждый мучительный стон, вплоть до подступающей хрипоты, вплоть до повторения спонтанных посулов, каждый взмах ресниц, каждое клоунское и каждое страдальческое выражение лица, говорю я вам, было опробовано и обкатано, много месяцев, много лет, покуда строгий запрет на выступления заставлял его молчать за пределами его берлоги (как раз напротив «Постоянного представительства»), он обкатывал все свое большое выступление, номер за номером, ибо то, что потрясало слушающих зрителей в Кёльне, ему днем ранее вполне удалось перед малой публикой. Так богат он был заученными намерениями. Так заботился о точности попадания. И таким отрепетированным выглядело его мужество на сцене.
Едва его лишили гражданства, мы все предполагали, что такое мужество не может остаться без последствий, что теперь оно будет опробовано на Западе. Но дальше было очень немного. Едва рухнула Стена, он был крайне оскорблен тем обстоятельством, что все произошло без его содействия. Незадолго до этого он был удостоен Национальной премии.
После того как Бирмана лишили гражданства, мы в последний раз встретились на Востоке города. В доме Кунерта с великим множеством кошек мы сперва (как заведено) читали друг другу, потом собрались некоторые из тех, кто публично протестовал против изгнания Бирмана, теперь же пытался ужиться с результатами своего протеста. Одним из результатов было то, что многие (хотя и не все) сочли себя вынужденными подать заявление на выезд. Кунерты уехали вместе со своими кошками. С детьми, книгами и домашней утварью уехали Сара Кирш и Йохен Шедлих.
Вот и это имело последствия. Но что их не имеет? Позже у нас у всех умер Николас Борн. А еще позже, уже много позже оборвались дружеские связи: таковы издержки объединения. Однако наши рукописи, из которых мы раз за разом зачитывали друг другу отрывки, попали на книжный рынок. Вот и палтус пустился в свободное плавание. Ах да, а еще ближе к концу семьдесят седьмого года умер Чарли Чаплин. Просто-напросто затрюхал вразвалочку к горизонту, просто взял и ушел, не отыскав наследника.
Ну конечно, ваше преосвященство, мне надо было раньше прийти и выговориться. Но я была твердо уверена, что с детьми все как-нибудь обойдется. Мой муж и я, мы оба не сомневались, что у них есть решительно все, мы дарили им свою любовь. И с тех пор, как мы живем на вилле у моего свекра, чего он, между прочим, сам хотел, нам всегда казалось, будто они счастливы или, по крайней мере, довольны. Просторный дом. Большая усадьба, заросшая старыми деревьями. И хотя мы жили несколько в стороне, вы же знаете, ваше преосвященство, это было все-таки недалеко от центра. К ним постоянно приходили их школьные товарищи. Праздники в саду проходили у нас на редкость весело. Даже мой свекор, горячо любимый детьми дедушка, и тот радовался этой забавной возне. И вдруг оба разом резко изменились. Началось с Мартина. Потом Моника решила, что должна переплюнуть брата. Мальчик вдруг появился наголо остриженным, если не считать пучка над самым лбом. А девочка в разных местах выкрасила свои красивые белокурые волосы ядовито-зеленой краской. Ну, на это еще можно было как-то закрыть глаза — мы и закрывали, — но когда оба появились перед нами в этих ужасных лохмотьях, мы оба, я даже больше, чем он, были шокированы. Мартин, который до сей поры имел даже несколько снобистский вид, вдруг вырядился в дырявые джинсы, подвязанные ржавой цепью. Для ансамбля полагалось носить черную куртку, всю в заклепках и с ужасным навесным замком, скрепляющим ее на груди. А наша Мони вдруг предстала в истертом кожаном одеянии и сапогах на шнуровке. Прибавьте к этому музыку, которая доносилась теперь из обеих комнат, если такой агрессивный грохот вообще можно назвать музыкой. Стоило им вернуться из школы, как тотчас начинался этот грохот. Не считаясь с дедушкой, который после выхода на пенсию, строго соблюдал тишину вокруг себя, как полагали мы тогда, еще ни о чем не догадываясь…