Птицы прилетают умирать в Перу (сборник) - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Роджер, достаточно, — сказал тореадор.
— Правда, о психоанализе тогда еще и слыхом не слыхивали. Профессор Гузман наверняка бы ее вылечил. Полноте, моя маленькая королева, не смотрите на меня так. Помнишь, Марио, слегка ворчливую молодую женщину, которая ничего не могла сделать, если рядом не рычал лев в клетке? И ту, чей муж всегда должен был играть одной рукой «Послеполуденный отдых фавна»? Я готов на все, дорогая моя. Моя любовь не знает границ. А та, что всегда останавливалась в отеле «Ритц», чтобы иметь возможность видеть Вандомскую колонну? Непостижима и загадочна душа человека! А та, совсем юная, которая после медового месяца в Марракеше уже не могла обходиться без пения муэдзина? И та, наконец, молодая невеста, впервые отдавшаяся в Лондоне во время бомбежки, которая с тех пор всегда требовала, чтобы муж изображал свист падающей бомбы? Они все стали образцовыми матерями семейств, дорогая моя.
Молодой человек в костюме тореадора подошел и дал англичанину пощечину. Англичанин плакал.
— Так не может продолжаться, — сказал он.
Она спускалась по лестнице. Он увидел, как она идет босиком по песку, среди мертвых птиц. В руке у нее был шарф. Он видел ее профиль, такой безупречный, что ни рука человека, ни Бога не могла бы ничего к нему добавить.
— Ладно, Роджер, успокойтесь, — сказал секретарь.
Англичанин взял бокал с коньяком, который она оставила на столе, и залпом выпил. Он поставил бокал, вынул из бумажника банкноту, положил ее на блюдце. Затем он пристально посмотрел на дюны и вздохнул.
— Мертвые птицы, — сказал он. — Этому должно быть объяснение.
Они ушли. На вершине дюны, перед тем как исчезнуть, она остановилась в нерешительности, обернулась. Но его уже не было. Она не увидела никого. В кафе было пусто.
Лютня
Высокий, стройный, отличающийся той элегантностью, что так идет к длинным хрупким кистям с пальцами художника или музыканта, посол граф де Н… занимал в течение всей своей карьеры важные посты, но — в холодных краях, вдали от этого Средиземноморья, к которому он стремился с такой упорной и немного мистической страстностью, словно между ним и латинским морем существовала некая тесная глубинная связь. Коллеги по дипломатическому корпусу в Стамбуле упрекали его в некоторой холодности, казалось бы никак не вязавшейся с пристрастием графа к солнцу и неге Италии — в чем он, кстати, редко признавался, — а также в недостаточной общительности; самые проницательные или самые снисходительные видели в этом признак крайней чувствительности, даже ранимости, которую не всегда удается скрыть под хорошими манерами. А быть может, его любовь к Средиземноморью была лишь своего рода переносом чувств, и он дарил небу, солнцу, шумным играм света и воды все то, что в силу ограничений, налагаемых его воспитанием, профессией, а также, вероятно, и характером, он не мог открыто отдать людям или одному человеческому существу.
В двадцать три года он женился на девушке, которую знал с детских лет, и это также было для него лишь способом избежать соприкосновения с миром посторонних. О нем говорили, что он являет собой редкий пример дипломата, сумевшего уберечь свою личность от чрезмерного поглощения должностными обязанностями; впрочем, он выказывал легкое презрение по отношению к людям, которые, говоря его словами, «слишком уж походили на то, что продавали». «А это, — объяснял он своему старшему сыну, недавно последовавшему по его стопам, — слишком явно раскрывая возможности человека, никогда не идет на пользу ни ему самому, ни его делу».
Подобная сдержанность не мешала графу тонко чувствовать свою профессию; и в пятьдесят семь лет, занимая свой третий по счету посольский пост, купаясь в почестях и являясь отцом четырех очаровательных детей, он томился смутным чувством, которое не мог объяснить, — что он всем пожертвовал ради работы. Жена была для него идеальной спутницей жизни; некоторая узость мышления, в которой он втайне ее обвинял, возможно, более, чем что-либо другое, способствовала его карьере, по крайней мере во всем, что относилось к ее внешней, но отнюдь не маловажной стороне, так что вот уже двадцать пять лет, как он в значительной мере был избавлен от всего, что касалось выбора закусок, печенья, подбора цветов, от любезностей, ритуальных хороводов, благопристойных отсидок и утомительных фривольностей дипломатической жизни. Она как бы инстинктивно оберегала его посредством всего, что было в ней педантичного, «комильфо», условного, и он изумился бы, узнав, сколько любви вмещало в себя то, что он считал просто узостью кругозора. Они были одного возраста; имения их семей соседствовали на берегу Балтики; ее родители устроили этот брак, даже и не подозревая, что она любила его с детства. Теперь это была худая женщина, с прямой осанкой, одевавшаяся с тем безразличием, в котором было что-то от самоотречения; она питала слабость к ленточкам из черного бархата вокруг шеи, которые лишь притягивают внимание к тому, что они пытаются скрыть. Чересчур длинные серьги причудливо подчеркивали каждый поворот головы и придавали что-то патетическое ее неженственному облику. Они мало разговаривали друг с другом, как будто между ними существовал молчаливый уговор; она стремилась предугадать малейшее его желание и в максимальной степени избавить его от общения с людьми.
Он пребывал в убеждении, что оба они заключили брак по расчету и что стать супругой посла было целью и венцом всей ее жизни. Он бы изумился, а возможно, даже возмутился, когда бы узнал, что она проводит долгие часы в церквах, прося за него Бога. С самой их свадьбы она ни разу не забывала о нем в своих молитвах, и они были пылкими и просительными, как будто она считала, что он постоянно подвергается какой-то скрытой опасности. И сейчас еще, на гребне примерной жизни, когда дети уже выросли и когда ничто, казалось бы, не угрожает тому, кого она окружила немой и как бы мучительной лаской, странным образом скрываемой даже в мгновенья супружеской близости, и сейчас еще, после тридцати пяти лет совместной жизни, ей случалось часами простаивать на коленях во французской церкви Пера,[3] сжимая в пальцах кружевной платок, молясь о том, чтобы не взорвалась внезапно одна из тех бомб замедленного действия, которые судьба порой закладывает с самого рождения в сердце мужчины. Но что же могло угрожать изнутри человеку, вся жизнь которого была как один долгий солнечный день с идеальной видимостью, как процесс неторопливого и спокойного расцвета личности, нашедшей свое призвание?
Граф провел самую светлую пору своей карьеры в крупных столицах, и если ему еще чего-то хотелось,