Дитя любви - Виктория Холт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сейчас все менялось. Мы изучали латынь, греческий, французский языки и арифметику, в чем я совсем не блистала. Но вот в литературе я разбиралась неплохо. Посещения Харриет пробудили во мне интерес к пьесам, и я могла цитировать наизусть целые отрывки из Шекспира. Харриет, несмотря на то, что давно ушла со сцены, увлекалась постановкой небольших пьесок, а все мы, когда гостили у нее, становились в них актерами.
Мне это нравилось, и отсюда у меня появился интерес к литературе.
Но вскоре я стала замечать, что наши занятия английской литературой Кристабель почему-то невзлюбила. Тогда я поняла, что она счастлива лишь тогда, когда может показать, насколько она умнее меня. А ей и не надо было это подчеркивать, ведь это она приехала учить меня. Более того, она была лет на десять старше меня, следовательно, знала больше!
Все это было очень странно. Когда я ошибалась, она говорила со мной весьма серьезным тоном, но ее рот показывал, что она довольна, а когда я делала успехи, она говорила мне: «Прекрасно, Присцил-ла1», но рот ее сжимался в узенькую полоску, и я понимала, что ей это не нравится.
* * *
Меня всегда очень интересовали люди. Я запоминала их слова, изречения и таким образом изучала их. Моя мать, бывало, смеялась надо мной, а Эмили Филпотс говорила: «Если бы ты помнила только то, что действительно полезно, от тебя было бы куда больше толку!» Самые длинные реки, самые высокие горы — все это мне было не интересно, но зато меня привлекало то, как люди мыслят, что происходит у них в голове. Вот почему я очень быстро поняла, что Кристабель скрывает какую-то обиду, и, если бы это не казалось таким абсурдным, я бы подумала, что она направлена против меня!
Отец сказал, что Кристабель может брать из наших конюшен любую лошадь, какая, ей понравится, и ездить верхом вместе со мной. Она была очень польщена этим: она была отличной наездницей, потому что ей разрешали ездить верхом еще в Уэстеринге.
Во время наших поездок мы часто останавливались в какой-нибудь таверне, где пили сидр и ели хлеб с сыром. Порой мы спускались к морю и скакали по берегу. Я вдруг открыла для себя, что если я поспорю, чья лошадь быстрее, и позволю победить себя, Кристабель потом весь день переполняет скрытая радость. Наверное, все это из-за того, что у нее было несчастливое детство и она завидовала мне, что у меня все так безоблачно и нет нужды задумываться ни о чем.
Брату Карлу она пришлась по душе. Он иногда присоединялся к нам во время занятий, что было несвойственно для него: обычно он, едва волоча ноги, брел на учебу в приход. А здесь он даже спросил, какая у Кристабель любимая мелодия, и попробовал сыграть ее, но при первых же звуках его флейты все живое разбежалось.
Сначала Кристабель не выказывала никакого желания рассказывать о своей жизни, но я поставила перед собой задачу войти к ней в доверие, и, когда она, наконец, заговорила со мной об этом, ее слова прозвучали искренне, будто бурному потоку дали, наконец, дорогу. И вскоре я уже отчетливо представляла себе это унылое место — дом священника, всегда холодный и промозглый, выстроенный неподалеку от кладбища. Из ее окна были хорошо видны надгробные камни, а когда она была еще совсем ребенком, прачка рассказала ей, что по ночам мертвые выходят из могил и танцуют, и если кто увидит их, то и сам умрет вскоре.
— И вот я лежала в своей кровати и дрожала, — рассказывала она, — в то время, как меня переполняло желание встать, подойти к окну и посмотреть, танцуют ли они? Я помню ледяные доски пола и ветер, бьющий в окна, а я стояла там, у окна, напуганная и замерзшая, но в постель идти не могла!
— Я бы поступила точно так же, — поддержала ее я.
— Ты даже не представляешь себе, каким было мое детство! Люди говорят, что это хорошо, даже считают, что необходимо испытать нужду, чтобы стать хорошим человеком! Возносят страдания в ранг добродетели!
— У нас тоже один такой есть: старый Джаспер, садовник. Он — пуританин и работал здесь еще во время войны, когда мой отец притворялся сторонником Кромвеля.
— Расскажи мне об этом! — воскликнула она, и я рассказала все, что знала. Она слушала, затаив дыхание, и лишь ее рот слегка изгибался, но красиво, не так, как тогда, когда она описывала холодный и мрачный дом викария.
Иногда мне казалось, что она ненавидит своих родителей.
Однажды я даже сказала:
— Думаю, ты рада, что уехала оттуда? Ее губы сжались.
— Для меня это никогда не было домом, как здесь! Какая же ты счастливая, Присцилла, что родилась здесь!
Мне показались странными ее слова, но она часто говорила странные вещи. Мне были интересны ее рассказы о жизни в доме священника, о том, как разбавляли водой похлебку до тех пор, пока она совсем не теряла своего вкуса; как должны были благодарить за это Бога; как штопали и латали нижнее белье так, что в конце концов от него мало что оставалось; как молились по утрам, стоя на коленях в промерзшей гостиной, а минуты все тянулась и тянулись, превращаясь в часы; как шили одежду для бедняков, которые — как казалось Кристабель — жили лучше них! А потом приходил черед уроков в той же гостиной ледяной в зимнюю пору и раскаленной, как сковорода, летом; как она старалась учиться, потому что это был «единственный способ отблагодарить Бога за то, что Он так милостив к ней»!
О, как ее рот выдавал все эту горечь! Бедная, бедная Кристабель! Я сразу поняла, что было не так в том доме, и дело было не столько в плохой и скудной пище, и не в боли в коленях после молитв, и не в долгих часах учебы — нет, все это было здесь ни при чем! В этом доме не было места для любви, так мне подумалось! Бедняжка Кристабель, ей так хотелось, чтобы ее любили!
Я могла понять ее, потому что в некотором роде испытывала то же самое со стороны отца. Моя мать окружила меня заботой, и потом Харриет: я была ее любимицей, и она этого ничуть не скрывала! Я не могла сказать, что меня не любили, и нельзя было сказать, что отец плохо относился ко мне, — нет, он был просто безразличен, а во мне развилась страсть к нему, я всем сердцем жаждала его одобрения, ласкового взора!
Человеческие создания похожи друг на друга, поэтому я понимала чувства Кристабель, но ее настроение резко менялось, когда она заговаривала об Уэстеринге. С ее слов я хорошо представляла себе эту Суссекскую долину. По всей Англии разбросаны подобные деревушки, и наша тоже очень на нее походила. Церковь с примыкающим к ней и продуваемым всеми ветрами мрачным домиком викария и кладбищем из полуразрушенных надгробий, в местных легендах пропитанных атмосферой чего-то жуткого; маленькие домишки и большое поместье, правящее всей деревней, — дом сэра Эдварда Уэстеринга и леди Летти, дочери графа. О леди Летти Кристабель довольно часто упоминала в своих рассказах. У нее было то, что Харриет назвала бы характером. Я как наяву видела, как она, входя в церквушку, выступает во главе всей семьи Уэстерингов — сэр Эдвард и два ее сына. А вот и сама Кристабель в платье из голубой саржи, вытертом на локтях, — она наблюдает за происходящим своими темными странными глазами, лишь рот ее кривится от чувств, что бушуют внутри. Думаю, всей душой она желала тогда быть одной из Уэстерингов, входить в церковь вместе с этой семьей и занимать место в особом ряду. Леди Летти посматривает в ее сторону. Наконец, Кристабель приседает в реверансе, чтобы выказать свою радость столь высокопоставленной особе. И леди Летти говорит: «А, дочка священника?.. Кристабель, если не ошибаюсь?», ибо не пристало ей помнить имена всяких мелких людишек, — окидывает ее пронзительным взглядом, кивает или даже дарит улыбку и проходит мимо.