Искусство частной жизни. Век Людовика XIV - Мария Неклюдова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обращаясь к римской теме, Бальзак учитывал не только ее общекультурный потенциал. Госпожа де Рамбуйе по рождению принадлежала к римским патрициям, и в этом символическом ряду древние римляне были ее предками. Соответственно, похвальная речь им была панегириком ей. Но это лишь одна сторона смысловой игры. Из бальзаковского описания древнеримского образа жизни можно было сделать вывод, что он почти во всем соответствовал той модели, которую осуществляла маркиза в особняке Рамбуйе. Такая перекличка подтверждала ее не только кровную, но духовную «римскость». Нет нужды говорить, что моральный престиж Рима во всем, что касалось устройства общественной жизни, не имел себе равных. Не случайно, что в более поздних записях другого литератора, Жана де Сегре, с которым мы еще встретимся, можно видеть шутливую попытку сделать обратное — из духовного сродства вывести кровное:
По поводу возвышенных чувств у господина Корнеля, достойных Рима, я у него спрашивал, нет ли в его семействе какого-нибудь свидетельства или традиции, что оно ведет происхождение от Корнелиев, бывших самыми славными и отважными среди римлян; ибо, говаривал я ему, уверен, что вы — их потомок.[10]
Играя на сходстве имен, Сегре предлагал неожиданную генеалогию великого драматурга: «римские» чувства должны были свидетельствовать о римском происхождении. У Бальзака, поскольку речь шла о настоящей римлянке, круг замыкался — происхождение госпожи де Рамбуйе гарантировало благородство ее чувств, которое служило еще одним признаком высокого происхождения. Она — благородная римлянка в обоих смыслах, и в символическом плане, и в действительности. Бальзак не сравнивал древних римлян с обществом особняка Рамбуйе; обе группы существовали отдельно и порознь, не отдавая себе отчета в наличии двойника. Их точка пересечения — сама маркиза, которая присутствовала сразу в двух реальностях.
Эта риторическая конструкция не позволяет нам судить, увидел ли Бальзак в «голубой комнате» особняка Рамбуйе аналог «кабинетов» древних римлян, или же кружок маркизы заставил его предположить существование такого рода практик в историческом прошлом. Иначе говоря, мы не находим ответа на вопрос, в какой мере деятельность госпожи де Рамбуйе воплощала уже сформировавшийся общественный идеал или, напротив, способствовала его возникновению.
О римлянах и кабинетах
Римляне и кабинеты фигурируют не только у Бальзака, но и в знаменитом письме Макиавелли от 10 декабря 1513 г., описывающем жизнь в деревенской ссылке:
Встаю я с солнцем и иду в лес, который распорядился вырубить; здесь в течение двух часов осматриваю, что сделано накануне, и беседую с дровосеками, у которых всегда в запасе какая-нибудь размолвка между собой или с соседями
Выйдя из леса, я отправляюсь к источнику, а оттуда на птицеловный ток. Со мною книга, Данте, Петрарка или кто-нибудь из второстепенных поэтов, Тибулл, Овидий и им подобные: читая об их любовных страстях и увлечениях, я вспоминаю о своем и какое-то время наслаждаюсь этой мыслью. Затем я перебираюсь в придорожную харчевню и разговариваю с проезжающими — спрашиваю, какие новости у них дома, слушаю всякую всячину и беру на заметку всевозможные людские вкусы и причуды. Между тем наступает час обеда, и, окруженный своей командой, вкушаю ту пищу, которой меня одаривают бедное имение и скудное хозяйство. Пообедав, я возвращаюсь в харчевню, где застаю обычно в сборе хозяина, мясника, мельника и двух кирпичников. С ними я убиваю целый день, играя в трик-трак и в крикку; при этом мы без конца спорим и бранимся и порой из-за гроша поднимаем такой шум, что нас слышно в Сен-Кашано. Так, не гнушаясь этими тварями, я задаю себе встряску и даю волю своей проклятой судьбе — пусть сильнее втаптывает меня в грязь, посмотрим, не станет ли ей наконец стыдно.
С наступлением вечера я возвращаюсь домой и вхожу в свой кабинет; у дверей я сбрасываю будничную одежду, запыленную и грязную, и облачаюсь в платье, достойное царей и вельмож; так, должным образом подготовившись, я вступаю в старинный круг мужей древности и, дружелюбно ими встреченный, вкушаю ту пищу, для которой единственно я рожден; здесь я без стеснения беседую с ними и расспрашиваю о причинах их поступков, они же с присущим человеколюбием отвечают. На четыре часа я забываю о скуке, не думаю о своих горестях, меня не удручает бедность и не страшит смерть: я целиком переношусь к ним.[11]
Как отмечает Л. М. Баткин, эта «антитеза двух реальностей, обыденной и духовной, в которых должен жить гуманист» предвещала «скорый кризис ренессансного сознания».[12] Однако для нас показателен не только исторический смысл этого противопоставления, но и его структура. Дневная жизнь Макиавелли была поделена между исполнением обязанностей хозяина (наблюдение за работой дровосеков), члена общины (заметим, он играл в кости не с крестьянами, а с трактирщиком, мельником, мясником и прочими, то есть с теми, кто составлял элиту сельского общества) и главы дома («команда» — его домочадцы). За исключением времени, посвящаемого чтению итальянских и «второстепенных» латинских поэтов, это было сугубо публичное существование, проходившее на виду у всех и, по-видимому, вполне соответствовавшее коллективным ожиданиям. Другое дело, что сам Макиавелли чувствовал себя втоптанным в грязь, поскольку эти занятия кардинально отличались от прежней должности секретаря второй канцелярии Флорентийской республики. Политическая ссылка повлекла за собой девальвацию и сужение рамок доступного ему публичного пространства: теперь, вместо участия в делах Флоренции и европейских государств, ему приходилось разрешать споры дровосеков. И все же болезненно ощущавшийся Макиавелли переход от «высокой» к «низкой» сфере публичного существования не заставил его плохо играть предназначенную роль. «Не гнушаясь этими тварями», он не пытался устраниться и до конца исполнял требования, диктовавшиеся новым положением вещей, даже если это подразумевало игру в кости с трактирщиком.
Противовесом дневному существованию, полностью обращенному к окружающему его обществу, выступала вечерняя жизнь, когда вместо того, чтобы лечь спать вместе с солнцем, как подобало сельскому жителю, Макиавелли запирался у себя в кабинете. Его дальнейшие действия — неважно, носили ли они метафорический или буквальный характер, — в равной мере можно истолковать и как обряд жреческого очищения, и как смену роли. Действительно, если приглядеться, то описываемая Макиавелли «низкая» реальность обладала всеми чертами комического жанра в его классическом виде: тут и перебранки, и трактирные слухи и сплетни, и чревоугодие, и азартные игры, и намек на сладострастие (Овидий и компания). Меж тем как вечером, облачаясь «в платье, достойное царей и вельмож», он очевидным образом вступал в пространство высокой (добавим: политической) трагедии. Здесь, конечно, трудно не признать компенсаторный характер этой воображаемой роли собеседника великих, которую Макиавелли так и не удавалось сыграть при дневном свете. Не случайно, что возникает она именно в ситуации изгнания, когда отпадение от «высокой» сферы публичной жизни заставляет бывшего секретаря второй канцелярии сохранить ее в «низкой» действительности в качестве некоего параллельного или, если угодно, подпольного существования.