В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917 - В. Арамилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бей, не жалей! Бей!
– Синя дудка моя, ух-я…
– Веселуха моя ух-я!..
У дядьки нашего вагона, Чеботаренко, длинные пушистые усы и маленькие миндальные глазки.
Грустно качая бритой головой, он спрашивает меня:
– Що же такое робится на билом свити? Що робится? Очумели хлопци зовсим.
Шалости новобранцев по сравнению с тем, что готовит начальство на фронте – микроскопическая капля в море.
– А ну, хлопци, давайте-ка лучше солдатские песни спивать, – суетится Чеботаренко, сбивая в тесный круг непокорную толпу.
– Давай! Давай!
И смешно балансируя негибким телом, по-птичьи взмахивая руками, дядька заводит:
– Пишет, пишет царь Германский,
Пишет русскому царю… гу-гу-гу…
Неожиданно ставшая дисциплинированной людская масса стройно подхватывает:
– Всю Россию завоюю,
И тебя в полон возьму… гу-гу-гу…
Хорошо поют новобранцы. Дядькины глаза-миндалинки увлажняются. Он весь в движении, в экстазе творчества. Дирижирует и руками, и ногами, и губами, и головой.
Он доволен, дядька. Еще бы: дисциплинирует новобранцев патриотической песней…
У Анчишкина раздвоение. Как западник, как человек высокой культуры, он должен проклинать новобранцев за их грубость, за грабеж. Как патриот, он должен им все прощать, быть оптимистом, ибо это – живая сила страны, опора, народ-богоносец, который…
И он, часами не вылезая из своего угла на верхней полке, благоразумно закрывает на все глаза. Прячет совесть в пушистых ресницах и молчит, молчит…
Граве, видимо, во власти тех же противоречий. Когда я указываю на разгром буфетов, он сердито отмахивается руками и, ворочая синими желудями глаз, бормочет что-то невнятное о пагубных последствиях татарского ига, которое, как известно…
Поля кое-где проросли грибами ржавых суслонов. Над короткой густой щетиной ячменя и буро-зеленого овса сутулятся белые рубахи мужиков, пестрые кофты девок и баб.
Страда.
И, вглядываясь из-под руки в серебровое сверкание отполированных соломой серпов, Анчишкин садится на своего любимого конька.
– Запад и мы. Там вот машины, а здесь дубина. Там «Осборн Колумбия», «Эльворти». Здесь – серп, лукошко, горбушка-коса, самоделки-грабли. Ох, как далеко обогнал нас Запад!
* * *
Каменный двор, нагретый осенним солнцем, принял эшелон в свое пыльное чрево. Выстроили в две шеренги. Явился старенький генерал в грязных лампасах. «Увещевать» начал.
Говорит о родине, о долге, о чести гвардейского мундира, который нам предстоит носить…
Говорит долго, маятно. Слушать его нудную казенную речь тяжело. Все, что говорит он, известно из газет. Новобранцы слушают, понуро опустив головы вниз. Фетишизм генеральских эполет магически давит на их психику, но сухие слова генерала летят мимо, не доходя до сердца, не проникая в сознание.
Дневной зной висит в воздухе, сгущенный запахом земли, пересохших трав и паровозной вонючей гари.
Каким-то тяжелым прессом давит грудь, выжимая из тела испарины пота. Часто и беспокойно колотится сердце.
Хочется новых, освежающих, великих слов. А он все говорит так тускло, безграмотно и неубедительно!
– Поняли, братцы? – кричит генерал. И, не дожидаясь ответа, торопливо вытирает платком вспотевшее красное лицо.
Робкий нестройный гул пробегает по сомкнутым рядам новобранцев.
Большинство натужно молчит.
Генерал окидывает всех взглядом, сверкающим тупой яростью. Изменившимся голосом кричит резко и грубо:
– Сопляки! Мальчишки! Сволочи! Щенки! Буфеты грабить! Защитники родины!
В потоке ругани генерал странно преображается. Перед этим он казался неловким актером в чужой роли, играющим с первой репетиции под суфлера.
Его отборную ругань слушали гораздо внимательнее, чем «научные» рассуждения о долге и совести.
Все знают, что ругается он «для порядка»…
После генерала вынырнул откуда-то священник с аналоем. Дядьки скомандовали снять шапки, подогнали ближе к аналою.
Молились с обнаженными головами под открытым небом.
Просили бога о «даровании побед российскому православному воинству», о здоровьи «царствующего дома», о «ненавидящих и обидящих нас».
По окончании молебна священник говорил проповедь.
Говорил то же самое, что и генерал, только иными словами. Кропил нас святой водой и ласково просил не громить в дороге буфетов и колбасных лавочек. Умолял не поддаваться козням дьявола…
* * *
Ни увещания генерала, ни назидания священника впрок не пошли. На первой же станции опять разгромили буфет, проломили голову буфетчику.
– Уж везли бы хоть скорей, прости господи! – вздыхает дядька соседнего вагона, зашедший в гости к нашему Чеботаренке. – Беда чистая с ними, такие галманы.
– Ведь нас порасстрелять могут за это дело. Им что? Они новобранцы, присяги не принимали, стало быть с них и взять-то нечего. А кто в ответе? Конечно, дядьки. Зачем, скажут, смотрели? Почему допустили? Верно говорю?
Чеботаренко утвердительно кивает головой.
– Я тоже кажу так.
– А ты попробуй, «не допусти» их. Попробуй!
Чеботаренко молчит, попыхивая трубкой, прячет хитрую усмешку в глубине миндальных глаз.
– Пойтить и нам, нешто, на боковую? – говорит Чеботаренко своему коллеге, выбивая об пол вагона трубку.
– Пойдем-ка и то, – равнодушно бросает тот и свешивает ноги за борт вагона.
С могучим храпом останавливается паровоз у маленькой станции, затерявшейся в дубровах.
* * *
Чем ближе подъезжаем к Петербургу, тем сильнее неистовствует и озорует эшелон.
Бьют стаканы на телеграфных столбах, стекла в сторожевых будках и вокзалах, обрывают провода.
В нашем вагоне появились ящики с продуктами, картинки, окорока, связки колбас, баранок. Трофеи.
На одной немудрой станции встретили чуть не в штыки. О наших художествах была дана телеграмма местному начальнику гарнизона. Он выслал на вокзал дежурную полуроту в полной боевой готовности.
Не знаю, какой наказ был дан дежурной полуроте, но она вела себя довольно агрессивно.
Кое-кому из наших забияк пришлось познакомиться с прикладом русской трехлинейной винтовки.
Холодная вода и приклад почти равноценны. Все присмирели и до самого отхода поезда не выходили на перрон. Архангелы с винтовками разгуливали под бортами вагонов, ехидно улыбаясь и многозначительно подмигивая.
Только после третьего звонка из вагонов полетели камни, цветистая ругань, горсти песка.