Книга с множеством окон и дверей - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый вечер они полагают, что солнцу кранты, каюк, пропало и все, — не будет больше. Они набиваются в хижину, — никто не спит, — томятся, плачут, потеют, во второй половине ночи, отчаявшись, обхватив плечи друг друга и опустив головы, слипаются в какой-то глиняный, неразличимый, многорукий и безглазый организм, что, сидя, раскачивается, в такт бубнит что-то, поскуливает, напевает, — и так до самого рассвета. Только тогда они позволяют себе немного отдохнуть. Есть что-то в этом трогательное. И равно безнадежное. Тысячи лет продолжается так каждую ночь. И вечность до того. И другую вечность — после.
* * *
Странно жить в той же почти стране, где жил Пушкин, разговаривать на том же (почти) языке, на котором разговаривал и писал он, и каждый вечер откуда-то абсолютно точно знать, — и даже быть уверенным, — что завтра утром взойдет солнце.
Странная вещь, непонятная вещь!..
Март 95, Кратово.
1880
Он «памятник себе воздвиг нерукотворный», мы же в дополнение к нему соорудили рукотворный памятник — МЕДНОГО ПУШКИНА, со стуком выпадающего в осадок всякого юбилея. И собственно история пушкинских празднеств в России начинает свой отсчет с совсем не «круглой» даты, и даже не вполне календарной — с установления в Москве первого памятника поэту в 1880 году.
Мысль о сооружении памятника Пушкину возникла двадцатью годами ранее у бывших царскосельских лицеистов в связи с предстоявшим полувековым юбилеем лицея. Дважды проводилась всероссийская подписка по сбору средств, образованный десятилетие спустя комитет по сооружению памятника провел открытый конкурс среди «ваятелей» и остановил, в конце концов, свой выбор на проекте скульптора Опекушина, как «соединившем в себе с простотой, непринужденностью и спокойствием позы тип наиболее подходящий к характеру наружности поэта». Из всех статуй была выбрана самая «задумчивая» и «человечная», что ли, — Пушкин стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Не потому ли, что бывшему крепостному крестьянину, скульптору Опекушину, удалось расслышать в звучании собственной фамилии в рассыпанном виде звучание фамилии любимого поэта?
Памятник возводился на собранные по подписке деньги, возводился почти что частному лицу, не отмеченному чинами и наградами (в свое время министр просвещения Уваров, отчитывая редактора, отозвавшегося на смерть Пушкина, выразил общее мнение петербургской бюрократии: «Писать стишки (…) не значит еще проходить великое поприще!»). Поэтому решено было ставить памятник в Москве, чтоб подчеркнуть гражданский, т. е. в прямом и первоначальном смысле — общественный, негосударственный характер акции. Место под памятник отведено было на Тверском бульваре, напротив Страстного монастыря.
Открытие памятника состоялось 6 июня 1880 года при большом стечении народа, в присутствии 100 депутаций от различных городов и губерний России, выросших детей поэта, оставшихся в живых его соучеников, а также большинства самых известных российских литераторов. Достаточно сказать, что окна соседних зданий сдавались внаем, как сообщали газеты, за пятьдесят рублей — большие деньги. Затем последовало два дня торжественных заседаний, обедов и юбилейных речей, самой громкой из которых стала речь, произнесенная Достоевским и навсегда связавшаяся с этим первым пушкинским юбилеем. Ею в особенности подан был пример для всех последующих юбилеев поэта — как «сузить» Пушкина, как имя его может быть использовано различными общественными силами, группами, «партиями», а следовательно и государством, в своих собственных далекоидущих целях.
Стоит рассмотреть пристальнее, как это происходило в первый раз.
Открытие памятника сопровождалось ожесточенной «подковерной» борьбой и даже интригами различных идейных направлений в русском образованном обществе, главным образом — т. н. «западников» и «славянофилов», или иначе — «либералов» и «консерваторов». Так получилось, что главой первых оказался Тургенев, а выразителем идей вторых — Достоевский. Отказались приехать Щедрин и граф Толстой, переживавший в это время духовный кризис, в связи с чем был запущен в обществе слух о его якобы «помешательстве». К графу посылали Тургенева, но тот вернулся ни с чем. Все это, однако, «кухня».
В действительности же, российское общество балансировало в очередной раз в точке «слома», заканчивался фактически 25-летний период реформ, и государство вступало в фазу стабилизации с той же неизбежностью, как то происходит в мире, описываемом естественными науками. Что называется, ломаются дрова и делаются глупости по обе стороны подобного гребня времени — и в каждом из этих процессов имеется своя правда. За два года до открытия опекушинского памятника победоносно закончилась русско-турецкая война, что придало сил и оживило надежды консервативного лагеря. Неожиданным побочным следствием патриотического воодушевления явились первые еврейские погромы на юге империи.
Достоевский в своей блестящей, по общему признанию, речи фактически предложил мир «западникам» на весьма почетных условиях: «мы» (с Победоносцевым, Сувориным, Катковым) признаем законность и оправданность петровского 200-летнего периода модернизации и приобщения к Европе, а «вы» в ответ, признав достоинство и смысл русского национального начала, несводимого к современным западноевропейским стандартам, двигаетесь с нами заодно к некоему расплывчатому утопическому идеалу, окрашенному мессианизмом. Т. е. производится своего рода обмен прошлого на будущее. Более всего Достоевский, как русский человек, не выносил даже тени высокомерия «оскорбителей человечества», т. е. несправедливости, — оттого и придумал своего русского «всечеловека» и поставил его над мировой историей. Но при этом Достоевский так перемешал и взболтал в своем патриотическом коктейле этические и эстетические компоненты — до полного их неразличения, — что хмель ударил во все головы. Чего, протрезвев, ему не простили поначалу ни «свои», ни «чужие», вылившие на него в газетах и журналах, когда речь была опубликована, отрезвляющий ушат критики (характерно название статьи Г. Успенского: «На другой день»).