В доме своем в пустыне... - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще прежде, чем Мать ответила ему, Отец, всё в том же приступе отчаянной смелости, пригласил ее в кафе, что на противоположной стороне площади — то кафе, которого там тоже сегодня уже нет, как нет и находившегося по соседству кинотеатра, — разделить с ним стакан чая с лимоном и отведать пирожное под названием «шнекке»[9], которое сегодня тоже там уже не печется и не естся, а лишь медленной-медленной улиткой вползает в ностальгические сны пожилых иерусалимских ашкеназов[10].
— Мы сидели там, пили чай с лимоном и разговаривали. Сначала о книге, которую я читала, потом о других книгах, а под конец каждый говорил о своем море. Наш Давид говорил о Средиземном море, а я рассказывала о Киннерете, и мы так смеялись, что два английских офицера рассердились, встали и ушли. — И потом, со вздохом: — А кончилось тем, что мы остались в Иерусалиме. Без всякого моря, зато друг с другом.
— Видишь, — сказала сестра, — если бы ты не пила с ним чай и не говорила с ним о море, он был бы жив до сих пор. Я бы, конечно, не родилась, но он, по крайней мере, был бы жив.
— Я не знаю, что лучше, — сухо ответила Мать. И удивленно добавила: — От кого у тебя такая злость? Ни я, ни Отец не были злыми.
— Я не такая злая, как тебе кажется, — вскинулась сестра. — Да и ты, извини меня, не такая добрая, как тебе кажется, а Наш Давид, позволь тебе напомнить, ему уже не так важно, добрый он был или злой.
— Паршивка! — сказала Мать. — Отродье бездомной собаки и сестрица мусорной кошки, вот чем наградил меня Господь.
— Замечательно, мама. Можешь повесить на нашем доме объявление: «Приют для бездомных животных»!
Отец с Матерью справили свадьбу в доме друзей, заняли денег и уплатили первый взнос за квартиру в нашем квартале, который тогда как раз начали строить. А пока для них сняли комнату в одиноко стоящем каменном доме на въезде в район Ромема, рядом с северо-западным углом ограды Библейского зоопарка[11].
«И вот в этом доме и был зачат Рафаэль, — заканчивает Мать, берет свою книгу, открывает ее на странице с последним по счету загнутым ушком и поднимается с места. — Поминанье окончено!»
Слушатели — Бабушка, и сестра, и обе Тети, и еще несколько родственников и друзей, которые помнят Отца даже после стольких лет и каждый год приходят помянуть его, — наполняются торжественной важностью, которую распространяют вокруг себя слова «поминанье» и «зачат», а Мать, с такой же торжественной важностью, вновь удаляется в «комнату-со-светом», которая когда-то служила кабинетом Отцу и где теперь никогда больше не гасят свет, потому что она читает там свои книги, и грызет свои облатки[12], и всю ночь не смыкает глаз.
КАЖДОЕ УТРО ОНИ РАСХОДИЛИСЬ
Каждое утро они расходились, каждый — на свои занятия, каждый — по своим делам. Отец сворачивал на восток, к медицинской школе, что на Сторожевой горе. Мать направлялась на запад, в учительскую семинарию, в район Бейт а-Керем. А дом — дом, где «был зачат Рафаэль», — оставался на месте и ждал их возвращения. Порой, когда я на время покидаю свои скважины, насосы и трубы и поднимаюсь из пустыни в Иерусалим, чтобы навестить Большую Женщину — тебя, и Мать, и Черную Тетю, и Рыжую Тетю, и нашу столетнюю Бабушку (которая никогда не забывает мне сообщить: «Я не умру, Рафинька, пока не увижу тебя в гробу»), — я навещаю и его.
Библейский зоопарк давно перебрался в другое место, и сегодня вместо воплей обезьян и рычания тигров здесь слышатся лишь скорбные завыванья людей, возносящиеся над стоящим поблизости зданием, где отпевают покойников, и сопровождающие меня все то время, что я медленно брожу вокруг родительского дома. Я никогда не жил в нем и ни разу не переступил его порог, но здесь я «был зачат» — при всей своей забывчивости не могу забыть это напыщенное слово — и хорошо представляю себе внутреннее расположение комнат, потому что мне не только многократно описывали его на словах, но однажды даже вычертили на бумаге.
В доме были три комнаты. Родители сняли северовосточную угловушку, и Мать немедленно покрасила ее ставни в зеленый цвет. А в двух оставшихся комнатах, всегда запертых на ключ, хозяин дома сложил свою библиотеку — художественную литературу, а также книги по искусству и науке.
Дом принадлежал ультраортодоксальному еврею[13]из венгерских хасидов, и Мать рассказывала, что время от времени, с наступлением темноты, он тайком пробирался в собственные владения, чтобы воссоединиться со своими запретными книгами[14]. Он не перечитывал их, потому что давно уже знал всё на память, но каждый раз проветривал их тюрьму, на время извлекал на свободу, нюхал и очищал от пыли и клал на них открытые пузырьки с эвкалиптовым маслом, острый запах которого — так он объяснял Матери — отгоняет мышей и убивает моль.
«Но главное, он проверял, не убежала ли из его книг какая-нибудь буква, — смеялась Мать. — Ведь буква, которую никто не читает, в конце концов обязательно убегает — поискать себе другие глаза».
А Черная Тетя добавила: «Мы, женщины, все такие».
Годы спустя я с удивленьем узнал, что хозяин дома из Маминых рассказов был не кто иной, как господин Бризон, тот самый Бризон-молочник, который каждое утро обходил дома нашего квартала со своими бидонами. Трудно было связать облик легендарного библиофила с потешным видом старого молочника, но я не мог отрицать того факта, что это один и тот же человек. То было одно из первых свидетельств стремления вещей соединяться друг с другом, взаимно проникать и обнаруживаться в самых разных временах и местах в совершенно неожиданном перетекании. И поскольку фигура Бризона-молочника с такой ясностью встает сейчас перед моими глазами, я добавлю к ней еще несколько штрихов, чтобы они не растворились и не исчезли, как многие другие их собратья. Вот он — толкает свою повозку, нагруженную бидонами, кричит «Ма-ла-ко!» с двумя певучими ашкеназийскими «А», которые отдаются эхом в лестничных клетках квартала, и наливает свое молоко в кувшины и кастрюли, которые женщины выставляют наружу к его приходу. К двум этим гласным звукам «мо-ло-ка», переогласованным в мечтательные «ма-а-а» и «ла-а-а», я осторожно прислоняю сейчас остатки моей памяти, как всегда прислоняю ее к опорам прочих звуков, запахов и зрелищ. Так прибиваются к стволам акаций случайные соломинки и всякая прочая труха, которую приносит осенний дождь, — веточки, листки и мелкий щебень, — чтобы спастись от потока, увлекающего их в забвение.