Черная водолазка - Полина Санаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Медицину, конечно!
В очереди кондитерской «Буше»
– Ладно, сегодня я тебе все прощаю…
– А что прощать? Мне прощать нечего!
– А дома барда-а-а-а-а-а-а-а-ак…
– Это потому, что я работала вчера.
– А позавчера? А три дня назад?
– Обижусь.
– Вот я и говорю: сегодня все прощаю!
В столовой на Невском
Мущщина с футляром от контрабаса (ну и с самим, наверное, контрабасом в нем) и в красном шарфике. Достал бутылку, влил пару бульков в компот, набрал номер:
– Мне НАДО тебя увидеть. Нет, я бы предпочел ЛИЧНУЮ встречу. Да, обязательно. Нет, НЕ МОГУ сказать зачем. Почему? (встал) Потому, что нахожусь в общественном месте!
Наде Ждановой
Сначала мы ехали на поезде до Болоньи и видели охотника с двумя крапчатыми длинноухими собаками, и стаю фазанов – как на картине маслом, и облетевшие виноградники, и все еще ярко-зеленые поля, поля, поля, и сельские дома с черепичными крышами, и все еще в желтых листьях деревья.
Мы ехали на концерт великого пианиста Григория Соколова. Два года я смаковала предвкушение, и не верилось, что вкушение уже близко.
Потом мы еще бегали по запутанному болоньевскому вокзалу и оттуда ехали на электричке в Модену. Тут публика не такая рафинированная, как в центре Вероны. Похожа на ту, что ездит, например, в Дубну с Савеловского – рабочий народ, офисный люд, студенты, кто-то прятался от контролеров в тамбуре… Ехали стоя, вагоны битком, час пик.
В Модене оказались уже в сумерках, и там было все совсем по-другому, чем в любом виденном мной городе, и надо было осваивать эту новизну, в оранжевом свете фонарей идти по малолюдным улицам – как во сне, искать собор (огромный, старинный, уютный, как жилой дом – отдельная история), гладить там мраморных львов по их изгрызенным временем носам… На площади перед собором пахло, как на маминой кухне, когда она печет печенье, а ты сидишь носом в духовку. Конечно, бил колокол.
А в остальном тишина и детские голоса. На ступеньках кафе сидела красивая мулатка в фартуке, и ее лицо светилось отраженным светом телефона.
А потом мы вошли в театр Лучано Паваротти, и то, что осталось снаружи, перестало иметь значение, будто совсем закончилось.
Зал – в коралловых мягких оттенках, множество отдельных лож, а в полукруглом туалете полукругло выгнутые деревянные двери (как это возможно?). Зрители – солидные, хорошо одетые, в жемчуге, и молодежь в чистых рубашках. У высокого мужчины в мягком пиджаке – натурально бланш под глазом, другой сморкался в огромный белый платок, несколько людей в инвалидных колясках, маленькая лысая женщина в маленькой шапочке, как после химиотерапии, парочки за ручки и женщины типа вамп – вызывающе поодиночке.
Перед самым концертом я еще успела подумать, что вот же на этой сцене пел Паваротти и что шнурки сильно затянула, надо расшнуровать. Но погас свет, и какие там кроссовки, дышать забываешь!
Есть хороший пример того, что такое классика, что такое гениальное произведение: как Константин Райкин, лежа дома с поломанной ногой, читал Кафку. Читает-читает и понимает, что это все будто точно про него двадцатилетнего. Причем такие вещи Кафка про него пишет, в которых он и сам себе не хочет признаваться. Читает дальше. Снова все как про него. От ужаса кидает книгу в дальний угол комнаты, но раны уже расчесаны, и он ползет в этот угол со своей сломанной ногой. Дальше тоже все страшно совпадает и про 30-летнего – на уровне никому, казалось, неизвестных мелочей и подробностей.
Так вот, когда слушаешь великую музыку – она как будто лично про тебя, а гениальный исполнитель будто все про тебя знает. И то знает, что тебе самому про себя узнать никак не удавалось.
Он там один на сцене, и ты один перед ним в зале. Слушаешь и с ужасом понимаешь, что эти звуки максимально точно выражают, что там с тобой в жизни случилось, и становится сразу понятно, что в ней главное.
И он играет и будто рассказывает, как когда-то ты не просто ходил по улицам в ботинках и ел овсянку на завтрак, а переживал все это:
– сначала было вроде бурно, весело и быстро, потом стало тревожно, вот именно так, как он играет, до деталей;
– а однажды было именно так нежно, как сейчас звучит этот рояль, хотя ты никому не рассказывала;
– потом было больно и это длилось и длилось;
– потом все куда-то будто бежали, потом вроде успокоилось, и воцарилась гармония;
– потом все оборвалось.
А он все играет и тебе одной говорит: ну ничего-ничего, пройдет, и вот, есть музыка, она вывезет.
По-новому ощущаешь, что такое «нежно». В его звуке это более определенно и чувственно. Он нажимает на клавиши, и накатывает совершенно новая нежность. Вселенская. Начинаешь плакать в коралловом зале и всех любить. И только бы он не останавливался!
И публика отчаянно аплодировала, билась за бисы. И он выходил и играл короткое, и звуки были каждый раз другие – то как птичьи трели, то как «Шаги на снегу» – мягкие и глухие.
Испытываешь эмоции, которые невозможно выразить словами «офиге-е-е-е-еть» или «вот жеж гадство». И вообще словами.
Благодаря такой музыке накатывают редкие чувства, которым не место в «обычной» жизни. И это хорошо, наверное, нельзя каждый день так глубоко погружаться – задохнешься и потонешь в себе. Но знать, что эти чувства есть – такие огромные, мощные, красивые, – знать хорошо бы. И как их вызвать – тоже. Это делает тебя сильнее. Особенно сильнее всех тех, у кого нет чувств, зато аппетит хороший.
Да, и потом выходишь на улицу и, конечно же, видишь, что мир остался прежним и, как известно, «останется прежним» до конца времен. Но с такой музыкой (хотя бы иногда-иногда) и такой нежностью (всегда) – ничего, пойдет, жить можно.
У входа стоял мужчина в традиционной накидке итальянской знати – из толстого сукна – Tabarro. И в берете на бок. У него было аристократичное белое лицо и нос с красивой горбинкой. Уверена, что в его столовой висит несколько портретов пару-тройку-вековой давности, на которых точно такие лица.
И он улыбался – то, что я поняла сегодня, он знал давно. И ночной ветер нес листья по мраморному тротуару.
Уж простите за пафос.
Недавно попала в квартиру в центре Москвы, которую сдали сразу после смерти владелицы. Огромная запущенная квартира с черным ходом.
Новые хозяева – очень дальние и, видимо, очень жадные родственники. Они ничего не вынесли, не прибрали, не пытались сохранить. И жить в такой обстановке было странно – трогать все, брать пододеяльник в шкафу будто без разрешения, будто хозяин вышел в булочную.