Мудрость психики. Глубинная психология в век нейронаук - Жинетт Парис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медсестра, сменив форму, наконец возвращается с помощницей – мексиканкой, которая не говорит по-английски и должна привести в порядок постель и тело в ней. Эта женщина и я остаемся одни. Она в упор глядит на меня, и это как-то затягивается. Я никогда не встречала такого пристального взгляда. Она как будто смотрит сквозь, а не на меня. Ее молчаливый взгляд одновременно видит и говорит. Я понимаю, что она видит, что я – между жизнью и смертью, в неопределенности. Ее глаза говорят, что она не намеревается ни влиять на меня, ни ругать; нет нужды стыдиться, у нее нет брезгливости к телам – живым и мертвым – или к телам в промежуточном состоянии, как я, извергающим рвоту и флиртующим со смертью.
Она начинает снимать с меня испачканную больничную одежду. Я избавляюсь от напряжения. Она поддерживает руками верхнюю часть моего туловища, нежно, но крепко. Я расслабляюсь, сворачиваюсь в комок, а она начинает тихо, но выразительно напевать какую-то мелодию. Похоже на «Аве Мария», но не совсем, хотя, насколько я понимаю из слов, они, кажется, призывают мне на помощь Богоматерь. Я впитываю каждую ноту этой успокоительной песни. Ее голос проникает глубоко в меня, как во время акта любви. Женщина, занимающаяся любовью с другой женщиной с помощью своего голоса? Я прижимаюсь к ее сердцу, вдыхаю запах кожи, нахожу убежище в ее доброте. Чем больше сострадания я получаю, тем больше открывается ее голос, вбирая мое существование в свою песню. В это мгновение я люблю эту женщину, которую даже не знаю, непосредственно, полностью, абсолютно. Я люблю ее тело, люблю ее душу. Это явление Великой Матери. Ее песня дает волю молчаливому потоку слез бесконечной благодарности за то, что такой человек существует.
Возвращается строгая медсестра и нарушает сладостную передышку. Меня печалит, что медицинской системе, кажется, чуждо понимание целебной силы тех редких, но бесценных людей, чьи руки, голоса, тела, глаза, запах и душа обладают властью переливать жизнь из сердца в сердце. Их дар невозможно измерить. В руках у строгой медсестры лист бумаги – документ, который мне предстоит подписать. Она объясняет, почему я должна это сделать. Я не в состоянии понять ее объяснений. Я чувствую себя тупой оттого, что вынуждаю ее повторять. Меня осеняет, что кровь, затопляющая мой мозг, превращает меня в клинического идиота; работа моего ума замедляется с каждым часом. Я мало что понимаю в ее пространных предложениях, начиненных сложными причинными связями, научной информацией, юридическими вопросами. Я могу что-то «уловить» из сказанного, только если предложение короткое, а за ним следует пауза на обдумывание. За ночь я превратилась в идиотку с высшим образованием. Мой разум сейчас гораздо ближе к разуму кошки, а не интеллектуалки, которой я когда-то была1. Прошлой ночью при поступлении в реанимационную палату я еще помнила свой телефонный номер. Сегодня – уже нет. Медсестра объясняет во второй раз. Кажется, до нее доходит, что я в некотором роде поврежденный предмет. Наконец, мне удается понять. Меня просят подписать специальный документ, дающий доктору разрешение на трепанацию в случае, если внутреннее кровотечение не прекратится до утра. Снова разъяснения, разъяснения, разъяснения. И наконец, вопрос: «Вы подпишете?» Ответ: «Ладно». Чувство – безразличие. Делайте с моим телом, что хотите, – я его больше не выношу, это отбросы.
Через час после того, как я подписала бумагу, невропатолог сообщает мне, что трепанация, вероятно, позволит мне выжить, но невозможно предвидеть, какой ущерб будет нанесен мозгу за то время, пока будет приниматься решение об операции. Я зову медсестру, которая приносила мне документ на подпись, чтобы сообщить ей, что хочу разорвать его. Риск весьма велик, и у меня нет желания превратиться в овощ, прикованный к постели! На этот раз в зверинце согласие. Бык и бабочка приходят к консенсусу. Давайте-ка любой ценой выбираться из этого безобразия. Зачем нужно тело, которое, возможно, не будет ходить, есть, плавать, заниматься любовью, ездить на велосипеде или копаться в саду? Итак, мы договорились. Мы уничтожаем этот документ и отправляемся в путь, бабочка на хвосте быка. Я жестикулирую, споря с медсестрой, что-то объясняю ей и умоляю разорвать только что подписанную бумагу, но испытываю растерянность, волнение, сама себе противоречу. Моя речь бессвязна, как сгенерированная компьютером бессмыслица. Медсестра ничего не понимает. Она думает, что я перевозбуждена и брежу, и вводит транквилизатор мне в вену. Мой внутренний экран затуманивается, я возвращаюсь к небосклону полусознания на всю оставшуюся ночь. Заканчивается второй день моего пребывания в палате реанимации.
На следующий день я обследую аппараты, к которым подключена, и множество мониторов возле моей кровати, которые контролируют их работу. Судя по тому, что мне не удалось нащупать бинтов на голове, трепанации не было. В реанимационной палате я чувствую себя, как в кабине самолета, сюрреалистическое зрелище, напоминающее научную фантастику. Я начинаю гадать, какой из образов сегодня возобладает: черный бык или белая бабочка? Новая медсестра за компьютером на центральном посту, я вижу ее через распахнутую дверь своей палаты, услышав сигнал тревоги, она стремительно вбегает ко мне. У нее тоже, похоже, есть ко мне претензии. «Вы дышите не так, как нужно. Этот монитор показывает количество кислорода, поступающего в ваш мозг. Вы должны поддерживать его на уровне 80–95 процентов, а у вас едва 55». Для человека, который, как я, провел всю свою взрослую жизнь в академической среде, уровень 55 процентов означает, что я неудачница. Хорошо, что хоть вернулась способность говорить более или менее связно. «Ладно, раз так, то я, наверно, провалила этот экзамен. Готовьте мешок для тела, я готова уйти». Я знакома со статистикой: 80 процентов пациентов, поступивших в реанимацию и пробывших там более 24 часов после постановки диагноза, живыми оттуда не выходят. Я пробыла здесь уже больше 24 часов, так что мой шанс выбраться отсюда живой составляет всего 20 процентов. Я уже слышу звук застегивающейся молнии на пластиковом пакете для тела, но это меня нисколько не пугает.
Бабочка побеждает, но вдруг на четвертый день происходит неожиданное событие – сюрприз из разряда тех, что иногда случаются, когда все идет хуже некуда. Я бы назвала это чудом, если бы любители буквальных трактовок не испортили это слово. Чудо вступило в мою палату на четвертый день вместе с моей тридцатилетней дочерью, чрезвычайно умной и организованной молодой женщиной. У нее научный склад ума, такой же, какой был у двух присматривавших за мной медсестер, пока жизнь не иссушила их и не наполнила уксусом. Высокая и прямая, она появляется в дверях и сообщает мне: «А вот и я! Не волнуйся, мама! Я обо всем позабочусь. Я отвезу тебя обратно в Санта Барбару, в твою собственную постель». Ее взгляд обегает мою палату, и я вижу, что она понимает, какую именно бабочку я сейчас призываю, и сердце ее обрывается. Ее спина, еще мгновение назад такая прямая, начинает сгибаться, а губы – дрожать, как у девчушки, которая вот-вот заплачет. Она подходит, наклоняется надо мной, прижимаясь головой к моей груди. Она опять моя малышка, ребенок, вовсе не готовый потерять маму. Я это чувствую. До сих пор я об этом как-то не задумывалась.
Палата медленно наполняется сияющим золотистым светом. Ее любовь ко мне и моя любовь к ней заставляют меня физически почувствовать, как кровь, текущая у меня в венах, насыщает клетки кислородом и любовью. Я в буквальном смысле ощущаю свое сердце и свой мозг, чувствую их, хотя науке и неизвестен нервный аппарат для ощущения этих частей тела. На первый план выходит переживание взаимосвязанности всех людей: и тех, кого мы любим, и тех, кого едва знаем, как, например, мексиканку, которая пела для меня; ныне живущих и ушедших от нас; почтенной строгой медсестры и моей мамы, и моего ребенка. Все мы являемся разветвленными отростками одного невидимого корня, который направляет поток от одного полюса к другому, который меняет местами боль и радость, любовь и смерть, боль и ее облегчение, живых и мертвых, присутствие и отсутствие, дочь и мать. Я ощущаю, как переключаются полюса, и отдаюсь в руки своего ребенка, который становится для меня матерью. Я – ее дитя, а она – «хорошая» грудь. Вот мое чувство священного – эта структура, это корневище, эта любовная связь, которая решает, буду я жить или нет.