Прощай, грусть - Полина Осетинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В силу того, что в период нашего с Гейченко общения я была мала и не могла оценить масштаб этого человека, мое внимание фокусировалось на деталях.
Не единожды он позволял мне играть на инструменте, стоявшем в усадьбе, на котором играл еще Михаил Иванович Глинка. Семен Степанович с супругой жили на территории усадьбы в небольшом уютном домике, и всех гостей всегда усаживали за большой стол и поили чаем из самовара. Самовары они собирали, и под эту коллекцию была отведена специальная конструкция длиной в целую стену. Однажды Гей-ченко, который ласково звал меня Маргафонтьевна, предложил выбрать один из своих экземпляров в подарок. Недолго думая, я ткнула пальцем в большой серебряный самовар, стоявший на верхней полке. В этот момент лицо супруги Семена Степановича приобрело землистый оттенок, а сам Гейченко, смутившись, стал объяснять, что этот самовар он никак не может мне презентовать, ибо он принадлежал Екатерине Второй. В утешение он предлагает мне маленький и очень изящный самовар, выточенный из дерева. Но я решительно отказываюсь, о чем не перестаю жалеть до сих пор.
Факт отказа от самовара Гейченко еще долго обсуждался тем вечером на одном из пресловутых «квартирников» и чуть не привел меня к решению больше никогда не отказываться ни от одного подарка – так меня стыдили окружающие.
Невозможно не вспомнить и о поездках в Коктебель, бывший в те годы оазисом творчества и порывов духа его обитателей. Небольшой поселок Пла-нерское, расположенный между Феодосией и Новым Светом, для многих и сейчас – олицетворение Крыма. Хотя в нем уже нет того, что ценило в этом месте поколение моих родителей – живой памяти о genius loci Коктебеля, Максимилиане Волошине и созданной им атмосфере, струившейся в коктебельском воздухе долгие годы после его смерти. Еще были живы аборигены – свидетели дел «давно минувших дней», а также удивительные обломки русской дореволюционной цивилизации.
В их числе была Мария Николаевна Изергина, женщина уникальной жизненной силы, интеллекта и чувства юмора, бывшая для многих хранителем и носителем коктебельского знака качества. Рожденная в Тверской губернии и воспитанная в Петербурге, где ее отчислили из музыкального вуза за «психологическую чуждость», она долгое время трудилась концертмейстером, кажется, в Кировском театре, а после войны переехала в Коктебель жить настоящей жизнью – то есть вблизи от моря и природы. За собой она перевезла черный рояль и целый рой культурных связей.
Ее сестра Тотя, Анастасия Орбели, была хранительницей французской живописи Эрмитажа, близкими подругами – Анастасия Ивановна Цветаева и Мария Степановна Волошина. В ее доме, каким его помню я, всегда жили от одного до сорока человек различных профессий, от зубного врача до искусствоведа, но вечерами на веранде людей собиралось еще больше: писатели, поэты, диссиденты и сочувствующие. Блистали многие, звезда же была одна – сама хозяйка, умевшая примирить спорщиков точной фразой, развеять тучи и развеселить всех шуткой особой породы остроумия. Ее прирожденный духовный аристократизм пленял всех, но по этой же причине ее суждение могло повергнуть человека в глубокую прострацию, поскольку поверяло его поступки истинно гамбургским счетом.
В доме Марии Николаевны состоялся мой коктебельский дебют. В гостиную набилась толпа народу, те, кому не хватило места в комнате, слушали из сада, сама же Мария Николаевна, или Муся, как ее называли близкие, восседала в кресле и внимательно слушала. По завершении выступления суровым голосом вынесла вердикт: «Девочка талантливая, но надо заниматься».
Да, все к этому шло. Тем не менее в Коктебеле я предпочитала лазить по Карадагу, танцевать цыганочку на Бродвее (так называли набережную и пятачок перед столовой Литфонда) и читать стихи для знакомых и незнакомых. Самое подходящее время для этого было перед ужином, когда на пятачок сплывались, как рыбы, местные художники, торгующие своими нехитрыми пейзажами, чинные писательские семейства и донбасские шахтеры с женами, посверкивающими золотыми фиксами.
Шахтерам полагалась украинская квота на Литфонд, что служило соблюдению баланса между «народом и интеллигенцией». Впрочем, как одинокие писатели, так и шахтерские жены это обстоятельство принимали не без удовольствия – литераторы наметанным взглядом выхватывали зарисовки из жизни, а донбасские жены, надевшие свои лучшие наряды с люрексом и высокие каблуки, радовались комплиментам пишущей братии, как школьницы, заливаясь румянцем по могучую грудь.
На этой самой набережной меня однажды прихватила за шиворот кинорежиссер Мара Микаэлян и спросила коварно: «А читала ли ты, девочка, книжку Пеппидлинныйчулок?» Я в свои шесть была девушка образованная, поэтому вопрос не застал меня врасплох – история Пеппи была не только проглочена, но и проиллюстрирована в картинках.
Микаэлян предложила мне попробоваться на роль Пеппи в фильме, который она собиралась снимать.
От радости мои косички завились наверх, и я чуть не ответила словами героини Чуриковой из «Начала»: ну что вы, я и без проб согласна! Кроме того, в кинопроцессе я к тому моменту разбиралась неплохо, ибо в пятилетнем возрасте снялась в фильме Одесской киностудии «Сто радостей, или Книга великих открытий» по Виталию Бианки, что было сопряжено с настоящей экспедицией по Южному Крыму, а также озвучила капризное дитя в фильме «Полеты во сне и наяву». По приезде в Москву я прошла пробы на Мосфильме и была утверждена на роль, но не Пеппи, а Аники – Микаэлян обнаружила девочку Свету, которая в итоге замечательно сыграла Пеппи. У нас сложился чудный детский коллектив, и мы уже мечтали о начале съемок, как вдруг мой отец, узнав, что снимать будут в павильоне, а не на натуре, как предполагалось изначально, и об отсутствии пианино на площадке, решительно отказал Микаэлян в моем участии. Прорыдав энное количество часов, наша компания рассталась, поклявшись друг другу в вечной дружбе. Больше мы никогда не виделись.
Впрочем, пока я не дошла до воспоминаний о первомайских демонстрациях и этих чудовищных поролоновых цветах, нацепленных на палки и взгромоздившихся на крепкие руки обладателей совершенно первомайских лиц, спешу отправиться к воспоминанию, которое более всего меня тревожит.
Кто принял это решение, доподлинно не знаю, хотя догадываюсь. Мне интересно, почему, узнав об этом, я испытала животный ужас. Что могло так испугать пятилетнего ребенка в инициативе родителей отдать его в музыкальную школу? Ведь к этому моменту я не обладала ни знанием о том, что это за труд, ни ощущением колоссальной ответственности, которая приходит к артисту значительно позже, ни опытом бесконечной работы, ни даже страхом провала. Но моя реакция была молниеносной. Залитая солнцем узкая улочка с красными кирпичными домами, мама, говорящая, что мы отправляемся в музыкальную школу, и я, останавливающаяся посреди дороги, до сих пор сохранены на моей сетчатке. Эту картину я рассматриваю и сейчас.
Вот она – я останавливаюсь и говорю: «На этом самом месте я буду стоять до тех пор, пока меня не переедет машина, но учиться музыке не пойду!» Увы, дальнейшее предречено. Протест был снят даже быстрее, чем по этому совсем не оживленному переулку проехала первая машина.
Далее класс, выкрашенный по традиции масляной краской в невнятный зеленый цвет. Клавиши. Ноты. Длительности. Полый кружочек и черный кружочек, завитушки и хвостики, крючочки и точечки. Ощущение беспомощности и безысходности. Черное пианино и линейка, которой бьют по рукам при каждой неминуемой ошибке. В это время я уже довольно долго жила с матерью, и она сидела со мной неотлучно, следя за выполнением упражнений, данных отцом.