Сокровище Харальда - Елизавета Дворецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, такие разговоры, идущие позади них боярыни посчитали бы слишком смелыми и рискованными для девушки, но они, к счастью, ничего не понимали. А сама Елисава привыкла быть среди мужчин — братья, их товарищи, дружина всегда были вокруг нее, — как привыкла к тому, что ее никто не обидит и ее достоинство защищено достаточно надежно. В детстве она обожала «Сагу о Хервёр» и часто, отобрав у кого-нибудь из младших братьев деревянный меч, яростно рубила крапиву под тыном, изображая древнюю воительницу. Повзрослев немного, Елисава поняла, что те героические времена прошли и в нынешней жизни воительницам места нет, но поговорить с кметями и хирдманами всегда было гораздо интереснее, чем с челядинками и даже боярынями. Что они видели, кроме усадеб отца и своих мужей, что помнят, кроме собственной свадьбы, что знают, кроме способов квасить капусту?
Вон Завиша, жена сотника Радилы, и Вевея, Мануйлова боярыня, идут сзади и беседуют.
— Ты чего, матушка, вчера поделывала? — спрашивает Завиша, невысокая, с широкими бедрами, раздавшимися после рождения троих детей, но неизменно оживленная и бодрая.
— Блины жарила, — зевая, отвечает Вевея, чье крестильное имя близкие давно уже переделали в Невею. Рослая, тощая, как щепка, с вытянутым лицом, крупным носом и в придачу не имеющая детей, она и правда напоминала бы лихорадку. Невею, если бы не вполне безобидный нрав, в котором самыми большими недостатками были лень и болтливость.
— Куда?
— Не куда, а блины жарила.
— А ты умеешь блины жарить? — не поверила Завиша, прекрасно зная, что Невея по доброй воле за полезное дело не возьмется.
— Я не только умею, я лучше всех блины жарю!
— Я бы не сказала, что лучше всех.
— Если ты себя имеешь в виду, то забудь. А я блины жарю еще с таких вот лет! — Невея показала на девчонку лет тринадцати, глазевшую на разодетых знатных женщин.
— Да ты вообще не умеешь! — Завиша недоверчиво махнула рукой. — Придуриваешься только.
— А вы состязание устройте, — посоветовала им Елисава, обернувшись, а потом с лукавой насмешкой глянула на Эйнара. — Да, кстати, а ты-то почему не бунтуешь и не требуешь больше денег? Я думала, под стяг Ульва теперь встанут все свей.
— Во-первых, счастье видеть тебя я оцениваю в серебряный эйрир. В день, — уточнил Эйнар, подражая ее мнимо-деловитой манере вести беседу. — А во-вторых… Я всего четыре года как уехал из дому и хорошо помню все то, что там осталось. Я, ты знаешь, не слишком знатного рода, и с конунгами мое родство не ближе Аска и Эмблы…
— Теперь это называется — Адам и Ева! — с умным видом поправил Торлейв, который на самом деле очень смутно представлял себе разницу.
— Богатым моего отца никто не назовет, а сыновей у него семеро. Я — предпоследний, и мать едва отмолила, чтобы нас с младшим братом не унесли в лес.[4]Видела бы меня сейчас моя мать!
Эйнар гордо выпрямился и положил руки на пояс, украшенный рядом серебряных бляшек, означавших неплохое положение в дружине. К счастью, княжья дочь не видела, в какой одежде он ушел из дому наниматься на свой первый торговый корабль, идущий из Смалёнда на Готланд и далее в Новгород. Какие драные башмаки на нем были, какой потрепанный и короткий плащ, каким дрянным перекрученным ремешком он тогда подпоясывался! Теперь же он щеголял в рубахе из тонкой синей шерсти, в плаще с блестящей шелковой отделкой и серебряной застежкой, в хороших башмаках. А еще Эйнар гордился очень дорогим франкским мечом с узорной бронзовой рукоятью — свидетельством удачных походов.
— Вот за это можно купить весь хутор моего отца! — воскликнул Эйнар, показывая серебряное обручье у себя на запястье. — А ведь я ушел из дому, потому что там меня ждали только тяжелая работа и житье впроголодь! У отца было восемь коров, и только один из нас, Стейн, самый старший, мог жениться. Из нас шестерых четверо до сих пор работают на Стейна, а мы с Льотом отправились искать счастья за морями. Через год он погиб в Бретланде, — добавил Эйнар чуть погодя. — А я вот где. — Он развел руками, словно показывая площадь в стольном городе Киеве, где он стоял рядом с красавицей Елисавой, княжьей дочерью, которая внимательно слушала варяга. И правда, его история была похожа на волшебную сказку. — Мне сильно повезло, — продолжал Эйнар. — И было бы глупо жаловаться и воображать себя несчастным! Здесь у меня есть хорошая одежда, теплый дом и обильная еда, заметьте, три раза в день! И я могу разбогатеть еще больше, если буду храбр, а мой вождь — удачлив. Твоему отцу, Эллисив, не повезло с прошлогодним греческим походом, но ведь впереди новое лето.
— Он умный парень! В Греции это называется — философ! — Бьёрн усмехнулся и хотел дружески погладить Эйнара по голове, но не дотянулся и просто похлопал его по плечу.
А волосы у Эйнара были очень красивые, что отчасти объясняло безумие бедной Благины: чуть вьющиеся, совсем светлые на концах и немного темные у корней, они отливали серебром и рассыпались по плечам мягкими волнами. Елисава улыбнулась, глядя на эти кудри: она вспомнила, что рассказывал в Ярославовой гриднице один купец из англов. Даже взыскательных британских дам викинги покоряли такими «недозволенными» приемами, как чистые рубахи и частое мытье волос!
— Но если серьезно, то сей Фрейр копий[5]сказал очень умную вещь! — заявил Бьёрн. — Ульв и все, кто с ним, просто забыли, от чего они уехали. Увидев здесь княжескую роскошь, красивые вещи, привезенные со всего мира, они начинают думать, что и сами должны все это иметь. Они уже позабыли, как жили в домах с земляным полом, без окон, с очагом из камней и спальными помостами. Забыли, как ели хлеб из сосновой коры, селедку с овсянкой, а зимой — вяленое мясо, такое жесткое, что об него стираются зубы. Когда эти дренги приезжают сюда, то грид киевского князя кажется им чертогом Асгарда. Но к хорошему привыкаешь на удивление быстро…
Они не заметили, как вышли на маленькую площадь внутри киевского детинца, которая называлась Бабин Торжок. От торга осталось одно название — его давно уже перенесли за пределы старого и тесного Владимирова города, зато посреди площади гордо высились «корсуньские идолы», как их звал народ, — отлитая из бронзы четверка коней и две женщины, точь-в-точь как живые, но тоже из бронзы. Куда там старым славянским капам с их грубо вытесанными лицами, которых можно было отличить друг от друга только по особым знакам — ярге или Перунову кресту! Эти диковинные фигуры князь Владимир, дед Елисавы, привез из греческого города Корсуня вместе со своей византийской женой, царевной Анной.
Здесь стояла Десятинная церковь в честь Успения Богородицы, построенная тем же Владимиром — многокупольный храм, с трех сторон окруженный гульбищами. Выстроенный из розоватого кирпича, он ярким пятном выделялся на фоне выбеленных известью истобок простых киевлян и бросался в глаза издалека. На украшение церкви пошли иконы, кресты и сосуды, привезенные из того же Корсуня; стены были расписаны фресками работы греческих мастеров. Новоявленные христиане содрогались, различив в полутьме, при дрожащем пламени свечей огромные темные глаза святого, смотрящие со стены прямо в душу. Узоры, выложенные из маленьких кусочков разноцветного стекла, так западали в сердце, что иные киевлянки потом вышивали их на своих нарядных верхницах. Изнутри церковь тоже была отделана мрамором, из-за чего ее гордо называли «мораморяной». Причем в сознании некоторых темных киевлян это слово связывалось с Морой, Марой и Мареной — древней богиней смерти, и они считали, что «морамор» — это особый, посвященный ей, камень.