Грустные клоуны - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Педро, еще порцию звука рога в лесной чаще. Со льдом.
— Вы доберетесь до Кореи в стельку пьяными, — повторил Педро.
— А в каком, по-твоему, виде мы должны туда добраться?
Отношение Ла Марна к жизни приобрело форму бесконечной пародии: он пытался нейтрализовать это прежде, чем это с ним произойдет. Вместе с тем, Ла Марн не мог вразумительно ответить, что он подразумевал под словом это. Юмор и шутовство были призваны смягчать удары, но, превысив необходимый жизненный минимум, они стали напоминать дьявольский танец жертвы, с которой заживо сдирают кожу. Вот так Ла Марн постепенно превратился в настоящего вертящегося дервиша.
Первая встреча Рэнье с его будущим другом состоялась на следующий день после Освобождения. Рэнье тогда временно работал в Министерстве внутренних дел: это был трудный период, когда единство, выкованное Сопротивлением, начало трещать по швам, и он пытался предотвратить противостояние и замедлить процесс раскола, происходившего прямо на глазах. Прежде всего Рэнье изучил личные дела своих подчиненных. Он вызвал Ла Марна.
— Я просмотрел ваше личное дело.
Ла Марн ждал продолжения, вытянувшись по стойке смирно.
— Я обнаружил, что вы обвинялись в совершении публичных развратных действий.
Лицо Ла Марна приняло удовлетворенное выражение.
— Так точно.
— Мне придется потребовать вашего увольнения из кадров.
— Я всего лишь выполнял свой долг.
— И в том случае тоже?
— Так точно, господин директор. Это было ужасное время. Франция попала в лапы монстров, и на меня накатил приступ. э-э. солидарности. Я хотел выразить свои чувства, пережить этот ужас вместе со страной. Я хотел реально почувствовать апокалипсис, падение.
— Малышке было четырнадцать лет.
— Мои моральные ценности рухнули вместе со всем остальным.
— С тех пор они вернулись на прежний уровень?
Длинные ресницы Ла Марна затрепетали, и он бросил на Рэнье укоризненный взгляд. Но Рэнье еще не знал этого грустного клоуна и не понял его немого призыва спуститься на сцену, чтобы сыграть в спектакле вместе с ним.
— Мой поступок имел чисто символическое значение, в нем не было ничего личного, — сказал Ла Марн. — Но в последующем он оказался очень полезным. Благодаря ему я попал в полицию нравов.
Он снова посмотрел на Рэнье — никакой реакции. Ла Марн вздохнул и жестом виртуоза — этакий Паганини шевелюры — запустил пятерню в волосы.
— Видите ли, господин директор, из-за этого небольшого казуса в моем личном деле я влип по уши. Я даю гарантии власти, которой служу: ей известно, в чем я грешен. Она держит меня на крючке. Она знает, что я ни в чем не могу отказать ей, и может полностью рассчитывать на меня.
Рэнье начал понимать: он хорошо разбирался в том, что могло послужить защитой уязвленной чувствительности.
Ла Марн по-прежнему стоял навытяжку, касаясь мизинцами боковых швов форменных брюк, как ни о требовал строевой устав, и делал все возможное, чтобы его понял человек с внимательным взглядом, потерявший руку в борьбе за спра. за бра. за Фра. за нечто непроизносимое. Он дал ему «ля» — Рэнье оставалось только настроить свою скрипку. Он излучал послания, пронизанные юмором, в надежде быть понятым тем, чья чувствительность настроена на ту же длину волны.
И Рэнье действительно понял, насколько далеко может зайти человек в своем шутовстве, когда в ходе служебного расследования стало ясно, что обвинение, фигурировавшее в личном деле Ла Марна, было ложным и сфабрикованным им самим.
Ла Марн был уволен из полиции по состоянию здоровья, а вскоре после этого подал в отставку и Рэнье. С тех пор они стали неразлучны.
— Педро, я просил еще порцию звука рога в глубине леса, и побольше.
— То, что вы делаете, просто отвратительно.
— Что?
— Я имею в виду Корею.
— Да здравствует Сталин!
— Люди приходят и уходят, а идеи остаются. Вы знаете, чего вам не хватает? Свободной Франции. Вместо нее вся эта чушь: Корея, крестовые походы. Знаешь, что тебе следовало бы сделать, Рэнье? Отправиться в Мексику и основать там Свободную Францию. Не стоит думать, что от де Голля не будет никакого толка. В следующий раз выиграет тот, кто первым дорвется до микрофона.
— Я тоже так считаю.
— Так что отправляйтесь основывать настоящую Францию где-нибудь в глубине тропического леса. И тогда она будет только наша — девственная и чистая. Сокровище сьерры Мадре.
— Социализм с человеческим лицом, — заметил Ла Марн. — Грезы любви.
— Фашист тоже может мечтать о любви.
— Что это вы себе позволяете? — возмутилась сидевшая рядом потаскуха.
— Речь идет не о вас, — успокоил ее Ла Марн. — В вашем случае идеологией даже не пахнет.
Группа туристов, в которых без труда можно было узнать англичан, вошла в бар и устроилась за одним из столиков. Их было человек десять, и они могли свободно занять два или три стола. «Привычка к жесткой экономии, — подумал Ла Марн. — Они всадили нам нож в спину в Мерс Эль-Кебире». Что же касается Рэнье, то тот всегда испытывал симпатию при виде любого англичанина, и причиной тому были Королевские военно-воздушные силы и битва за Англию. Он тут же вспомнил Ричарда Хиллари, Гая Гибсона и остальных товарищей по эскадрилье, на рассвете отправлявшихся на боевое задание в белых пуловерах и с шарфами вокруг шеи. Иногда он видел, как они исчезали в клубке яркого пламени, вспыхивавшего, словно маленькое солнце, рядом с его самолетом. При виде любого болвана из Манчестера память возвращала его в недавнее прошлое с той же легкостью, с какой кусок сахара поднимал на задние лапки дрессированную собачонку.
— Рене Мушотт, Мартель, Гедж, товарищи по Освобождению, — пробормотал Рэнье.
— Бельмонт, Манолет, Домингэн, — в пику ему произнес Ла Марн.
— Они точно устроят корриду на аренах Симье, — сказала девка.
— Жаль, что она проститутка, — проворчал Ла Марн.
— Послушайте, вы! — возмущенно взвизгнула его соседка. — Соображайте, что говорите!
— Прошу прощения, мадмуазель, — извинился Ла Марн. — Поверьте, я вовсе не вас имел в виду. Я думал о человечестве в целом.
— А-а, тогда ладно, — успокоилась жрица любви.
— Выпьем еще что-нибудь? — предложил Ла Марн.
— То же самое, — отозвался Рэнье. — Всегда то же самое. До последнего вздоха.
— Педро, — сказал Ла Марн, — еще один «Бурбон-Парм» и «Орлеан-Браганс», раз уж мы в такой благородной компании.
Педро наполнил стаканы.
— Кортеж! — закричал кто-то. Все вскочили со своих мест.
Крейсер медленно пересекал залив, направляясь в сторону Италии; руки горизонта, казалось, поддерживали его на голубом полотне; над берегом стоял неподвижный и в то же время оживленный столб чаек. На этом величественном фоне воробей, скачущий за окном, выглядел совершенно неуместным, попавшим сюда словно по чьему-то халатному недосмотру. Энн улыбнулась ему. «Естественно, — подумал Вилли, кипя от ярости, — звезда первой величины и маленький воробышек». Он начал ненавидеть эти вечные символы, все то, что было таким же настоящим, как пшеничное поле, цветущая яблоня, влюбленная пара. Они ободряли Энн, словно несли с собой определенную значимость, какую-то неуловимую надежду — и не трудно было догадаться какую. Он попросил Гарантье сопровождать их в этой поездке только потому, что его тесть постоянно брюзжал, негодуя по поводу всех этих зазывных подмигиваний и прочих «непристойностей». Пора бы, говорил он, покончить с открыточкой сентиментальностью и потребовать от природы сменить вечный стук кастаньет, вечное тра-ля-ля на что-нибудь другое. Но Энн уже давно научилась правильно понимать речь отца: он привык говорить все наоборот, постоянно противореча самому себе, чтобы выразить прямо противоположное тому, что чувствовал на самом деле, о чем молчаливо кричал на протяжении последних двадцати пяти лет. Вынужденная расшифровывать смысл его слов, Энн в конце концов составила своего рода личный словарь эквивалентов. Когда отец говорил о пейзаже, «банальном, словно почтовая открытка», она знала, что он видел пейзаж, пробудивший в нем романтические мечты; когда слово литература он сопровождал эпитетом «непристойная», это означало, что в ней шла речь о любви; «поистине примитивная женщина» оказывалась женщиной, которая призналась ему в своих чувствах и взволновала его; «пещерное искусство» было искусством, приносившим в мир гармонию, а не разрушавшим его; «интеллектуал, достойный этого слова» всегда представлял собой такого же, как он сам, эмоционального калеку, нашедшего утешение в абстрактном искусстве. Вилли рассчитывал, что Гарантье постепенно отвратит дочь от эмоциональности, «непристойности» чувств, страстей и ожидания, и тогда он увлечет ее за собой в высшие сферы разума, где она больше не будет прислушиваться к каждому «мяуканью инстинкта», но в результате все вышло совсем иначе: он оказался в компании с человеком, каждое слово которого и даже просто присутствие, казалось, подбадривали Энн, не давали ей погрузиться в пучину отчаянья, помогали ждать, словно сам Гарантье был живым свидетельством всемогущества любви. У Вилли возникало смутное подозрение о существовании тайного сговора между отцом и дочерью, и стоило этой мысли прийти ему в голову, как он тут же выходил из себя. Теперь он насмешливо наблюдал за ними, зажав в углу рта сигару и придав своему лицу привычное выражение отвлеченности.