Тигр в колодце - Филип Пулман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Адрес… Вам есть куда пойти? У вас должен быть адрес. Листок бумаги. Имя и адрес. Куда пойти, понимаете?
Изможденный человек в потертой шинели, чья бледная жена качала на руках младенца и пыталась успокоить еще одного ребенка, наконец нашел требуемый клочок бумаги.
— Фэшн-стрит, — прочитал таможенник. — Так, пойдете прямо по Док-стрит, после моста еще километр прямо и направо. Следующий!
Служащий бегло просматривал адреса и пропускал людей в город. С другой стороны ворот собралось около дюжины родственников и друзей, они с волнением всматривались в лица прибывших. Тех, у кого не было заветной бумажки с адресом, направляли в еврейский приют на Леман-стрит, недалеко от этого места. Среди пассажиров были две девушки, они так нервничали, что на них обратила внимание женщина средних лет, закутанная в шубу. Когда девушки проходили мимо ворот под пристальным взглядом рыжебородого молодого человека, она поманила их жестом, по-матерински взяла за руки и заговорила с ними на идише. Мало-помалу иммигранты выходили за ворота и смешивались с толпой на улицах Ист-Энда.
Подобные сцены все еще были в новинку для лондонского порта, потому-то рабочий и не знал, откуда приехали эти люди. Иммигранты вынуждены были отправиться в путь после того, как в 1881 году в России начались еврейские погромы.
Первая семья приехала из Киева. Отец семейства держал табачную лавку, которая была разгромлена, а весь товар выброшен на улицу под ноги разъяренной толпе при полном попустительстве российских солдат. Старик с распухшей ногой также прибыл из Киева, на родине он работал портным; ему пришлось спасаться бегством от бесноватых погромщиков, его дом спалили, а жену изваляли в придорожной грязи. Пожилой человек с пейсами оказался ученым из Бердичева. На его глазах были сожжены все его книги, и казак с шашкой наголо не позволил ему спасти хоть что-то.
Один за другим, семья за семьей, они отправлялись на запад со своими пожитками и письмом от кузена из Лондона, брата из Америки или сестры из Халла, гарантировавшим, что там их приютят; или же ехали с одной лишь надеждой на лучшее. Многие отправлялись за границу, прослышав, что кто-то — знакомый, сосед или знакомый знакомого — получил такое письмо, возможно, с небольшой суммой денег, и их не останавливали предупреждения британского консульства, что в Англии и без того полно безработных и что голодать там ничем не лучше, чем в России.
Они собирались на вокзалах Москвы и Петербурга, грузились в поезда и ехали через Польшу или Австро-Венгрию в Гамбург, Роттердам или Либау, где на последние деньги покупали билет на пароход. Некоторым даже удавалось договориться о переправе еще в Петербурге, и они платили курьеру, который брался провести их через таможню и доставить в еврейский приют. Для какой-то части этих людей Лондон не являлся конечным пунктом. Отсюда они отправлялись поездом в Ливерпуль, где пересаживались на корабль, идущий в Нью-Йорк.
И когда они приезжали на чужбину, без знания языка и без денег, впереди их ждали лишь нищета и непосильный труд.
Тысячи людей эмигрировали таким образом за эти годы, и каждому из них было что рассказать; но нас интересует история Салли Локхарт, поэтому обратим внимание лишь на чахоточного молодого человека с рыжей бородой.
Он приехал не из России, а из Германии, и звали его Якоб Либерман. Журналист по профессии, социалист по убеждениям, он покинул Берлин, улизнув из-под носа у полиции, как он считал. На самом деле в полиции о его отъезде знали и были чрезвычайно рады этому обстоятельству. В Берлине времен Бисмарка к евреям относились терпимо, пока те жили обособленно и зарабатывали деньги, которые можно было облагать налогом. Социалистов же там не переносили. Либерман написал ряд статей для газет социалистического толка и начал пробовать себя в публичных выступлениях, хотя и был человеком крайне нервным. Когда он опубликовал разоблачительную статью об участии личного банкира Бисмарка в различных антилиберальных актах германского парламента, ему намекнули, мол, будет лучше, если он покинет страну.
Что Якоб и сделал. Ему было дано задание найти одного человека, к которому он сейчас и направлялся. Журналист надел на плечи рюкзак, поднял воротник, надвинул на глаза кепку и, периодически останавливаясь, чтобы свериться с видавшей виды картой, двинулся в сторону Сохо.
Подвал: теплый, сухой, хорошо Освещенный, с грубыми деревянными скамьями, стульями и книжными полками. Простенькая кафедра со столом и двумя стульями. Ряд окон под самым потолком — в них видны ноги прохожих, если на улице светло и если стекло не слишком грязное снаружи и не запотевшее изнутри.
В тот самый момент в комнате громко спорили на четырех языках — английском, польском, немецком и идише. Выступающий с кафедры — раздраженный человек в тельняшке — стучал кулаком по столу и что-то кричал на идише; остальные языки доносились из партера, где еще около тридцати человек слушали, спрашивали, кричали, спорили, курили, кивали, а кто-то даже играл в шахматы.
Со стороны могло показаться, что это собрание анархистов, обсуждающих, каким количеством динамита начинить свою бомбу. На самом деле эти люди придерживались других убеждений и анархистов ненавидели. Это было собрание Лиги социал-демократических организаций, а спорили собравшиеся о том, на каком языке должен издаваться их новый журнал — на идише, немецком, польском или русском. В Лиге и так было достаточно приверженцев каждого из языков, а ведь иммигранты все прибывали и прибывали. Много доводов выдвигалось за и против, но к согласию стороны прийти не могли. Неужели переговоры зашли в тупик?
Наконец раздался чей-то голос:
— Спросите Голдберга. Послушаем, что он скажет. Надо спросить Голдберга. Он всегда говорит дельные вещи. Давно уже надо было узнать его мнение. Давайте спросим Голдберга…
Вскоре эти слова дошли до всех присутствующих, и они повернулись в ту сторону, где сидел человек по имени Голдберг.
В свои почти тридцать лет он был видным мужчиной: жесткие черные волосы, крупный нос, темные глаза. Коренастый, с плечами грузчика и кулаками боксера, он сидел за столом и яростно что-то писал, энергично макая перо в чернильницу и не обращая внимания на то, что чернильные пятна оставались на столе, бумаге и его руках. В зубах он сжимал ужасно вонючую сигару.
Заметив, что дебаты затихли, он поднял голову, и один из собравшихся обратился к нему на идише:
— Товарищ Голдберг, мы не можем решить. Аргументы в защиту польского звучат убедительно, но потом кто-то ратует за немецкий, а кто-то и за русский, и все они по-своему правы. Я же считаю, что журнал должен печататься на идише. Но…
Пять человек снова заговорили, перебивая друг друга, но он повысил голос и продолжал:
— Но мы еще не слышали вашего мнения! Что вы посоветуете? На каком языке издавать журнал?
Голдберг вынул сигару изо рта, стряхнул пепел и произнес:
— На английском.
В комнате поднялся невообразимый гвалт. Голдберг, похоже, этого ждал, поскольку тут же принялся писать с того места, на котором остановился. Человек, сидящий рядом, придвинулся к нему и начал что-то доказывать, так отчаянно жестикулируя, что чуть не опрокинул чернильницу. Голдберг наклонил голову, слушая собеседника, левой рукой отодвинул чернила на безопасное расстояние, а правой продолжал писать. Затем сказал пару слов в ответ; его рука не останавливалась ни на мгновение, пока не дошла до конца страницы, после чего Голдберг отложил ее и начал терзать новый лист.