Фаина Раневская. Фуфа Великолепная, или С юмором по жизни - Глеб Скороходов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам одиннадцать лет и двенадцати никогда не будет, не надейтесь!
А однажды вдруг добавила:
— А Боренька еще моложе, ему четыре года.
Это она о Борисе Пастернаке…
После договора с ВТО я увидел, как на столике Ф. Г. снова появились большие, как из амбарной книги, листы в линеечку, исписанные ее размашистым почерком.
Чтобы не спугнуть, я сделал вид, что не заметил их. Но Ф. Г. не допустила такого небрежения.
— Вы что ж, не замечаете новоявленную Мурашкину?! Испугались, что и вас замучаю своим чтением?!
— И уже почти серьезно: — Боюсь, ничего из меня не выйдет. И в космосе меня Терешкова опередила, и Кочетов в литературе… Впрочем, прочтите вот это. А лучше и перепишите, а то я, неровен час, спущу все это в сортир, жалко все-таки…
Вот эта очередная попытка Раневской стать мемуаристкой:
«Читала однажды Ахматовой Бабеля, она восхищалась им, потом сказала:
— Гений он. А вы — заодно.
После ее рассказа, как внучатый племянник писателя Гаршина предложил ей стать его женой, я ей сказала:
— Давно, давно пора, мон анж,
Сменить вам нимб на флердоранж!
Как она смеялась!
Ее, величественную, гордую, всегда мне было жаль. Когда же появилось постановление, я помчалась к ней.
Открыла дверь Анна Андреевна. Я испугалась ее бледности, синих губ. В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Молчали мы обе. Хотела напоить ее чаем — отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило.
Есть отказалась.
Это день ее и моей муки за нее и страха за нее. А потом стала ее выводить на улицу, и только через много дней она вдруг сказала:
— Зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройтись всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?
Я запомнила эти точные ее слова.
Она так изумительна была во всем, что говорила, что писала. Проклинаю себя за то, что не записывала все, что от нее слышала, что узнала!».
В роли Маньки в спектакле «Шторм». 1950 г.
В этой кунцевской больнице я восхитился только парком. Ну что, разве мы таких широких, залитых солнцем коридоров не видали? Да, в нашей 545-й — не уже, и на переменах мы по ним носились, как по беговой дорожке. И потолки такие высотой в три с половиной метра не раз встречали: в том же нашем Москворецком дворце пионеров, бывшем графском особняке, — не ниже.
Это просто сегодня после приземистых хрущоб все кажется таким огромным. И палаты в двадцать квадратных метров на одного — тоже непривычны. Да еще с телефоном, не в конце коридора, один на весь этаж за две копейки, а двушки, как назло, всегда в дефиците, особенно в больницах. А тут в каждой палате красивый белый телефон на тумбочке: звони хоть целый день, как в голливудских фильмах.
Ф. Г., конечно, всю эту роскошь первым делом высмеяла. Как и бесчисленное количество женщин и мужчин в белых шапочках и халатах — по десятку на каждого больного. Но то, что лучшее в этой больнице, — парк, оспаривать не стала.
Мы пошли гулять. Дорожка, покрытая хорошо утрамбованным гравием, петляла среди деревьев, и казалось, ей не будет конца.
— Я ведь сюда приехала на профилактику, да и подышать свежим воздухом не мешает, — улыбнулась Ф. Г. — Хамство, конечно, но раз можно. Не все же этим равным среди равных отдавать. А врачи относятся ко мне, как всегда, хорошо: я их не очень обременяю. Может быть, потому, что мне все кажется: сюда их отбирают по анкетным данным вне зависимости от того, как они владеют профессией.
Навстречу нам шла пара — среднего роста женщина, рыжая, вся в веснушках, и мужчина ниже ее на голову, покрытый ровным загаром, с черными как смоль волосами, блестящими, будто смазанные бриолином, в такой же блестящей ярко-голубой пижаме.
— Светлана! — воскликнула Ф. Г. — А я опять с другим мужчиной! Конец моей репутации! Что вы теперь скажете?!
Мы поздоровались.
— Как, вы и Светлану Иосифовну знаете?! — воскликнула снова Ф. Г. — Это невероятно! Это закончится тем, что я, широко раскрыв рот, застыну навсегда в такой позе!
И Ф. Г. изобразила нечто, выражающее ее крайнее удивление, и так, что захохотали все, особенно спутник Светланы Иосифовны.
— Господин… — представила она его мне, но я тут же забыл сложное имя и понял только, что господин в голубой пижаме — из Индии и по-русски почти не понимает.
Все прошли к скамейке неподалеку, и я снова подумал, насколько дочь Сталина ничем не напоминает своего отца. Ситцевое платье в василечках, матерчатые туфли на низком каблуке, зеленая вязаная лента в волосах, дымчатые очки и никаких украшений — ни колец, ни серег, ни браслетов. Но главное, конечно, лицо: сколько ни старайся, портретного сходства не обнаружишь и через минуту забываешь, что она дочь «отца всех народов».
— Вы давно были в институте? — спросила она. (Речь шла об Институте мировой литературы, где Светлана Иосифовна в то время работала и где нас познакомили.) — Вы что-то делаете для Александра Григорьевича?
Я рассказал, как безумно медленно продвигается «История мировой литературы» и моя статья о Зощенко для второго тома.
— Нет, вы объясните мне, Светлана, — вступила Ф. Г., - как человек, который в глаза не видел Зощенко, может писать о нем? Совершенно не понимаю этого! Ну, может быть, хотя бы отыскать его родных или тех, кто хорошо знал его?! По-моему, иначе просто недопустимо!
Светлана Иосифовна, не отвечая Ф. Г., переводила ее страстную речь индусу. Тот сначала улыбался, а потом рассмеялся и начал говорить.
— Что он? — спросила Ф. Г. в нетерпении.
— Он сказал, — ответила Светлана Иосифовна, — что об индийской эпической поэме «Махабхарата» написаны сотни статей и книг, хотя никто из писавших не видел ни ее автора, ни Будды...
— Когда я вернулась из эвакуации в Москву — это сорок четвертый год, кажется осень, — я вдруг смертельно испугалась: давно не выходила на сцену, потеряла профессию, ничего не смогу делать. Мне даже показалось, что у меня началась клаустрофобия: не могла сидеть в четырех стенах, бродила бесцельно по улицам. И думала: «Этот город теперь не примет меня».
И вдруг на Моховой, возле университета, девушка, рыженькая, без шапки, в изящном пальто с иголочки, талия — рюмочка: «Фаина Григорьевна, дорогая, здравствуйте!». Я стою, ничего не понимая. «Я — Светлана, — продолжает рюмочка, — вы меня не помните?». Я тут же вспоминаю и Кремль, и «Гибель эскадры», и девочку в первом ряду рядом с усатым отцом — ее приводили в антракте за кулисы, и страх мой мгновенно улетучивается. Мне становится стыдно своего потрепанного демисезона, который я не снимала всю войну, я стараюсь спрятать левый рукав за спину — на его обшлаге наметилась бахрома, вспоминаю, что и сегодня утром не садилась к зеркалу и даже не намазала губы. И мелю такую чепуху, что Светлана смеется, записывает мой адрес, а на следующий день привозит мне коробку американской косметики и — не поверите — огромную каракулевую шубу, роскошную, сносу ей нет, она до сих пор как новая, — вы ее видели, я ее в прошлом году сдала в ломбард-холодильник на Петровке — сидела без денег.