Бражник - Цагар Враль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После третьего или четвертого удара она отчаянно заплакала. Я видел, как слезы стекают по ее щекам в свете уличных фонарей.
И я вспомнил про свою мать.
О, моя мать.
Когда я в детстве делал что-то не так, моя мамочка не ругалась: она плакала. Но из-за этого я не принимался делать все хорошо, лишь бы не расстраивать мамочку. Просто став взрослым я чувствую себя, как дома, когда при мне плачет женщина.
И вот передо мной рыдает Кадира. Что она пытается этим доказать? Неужто думает, что я сжалюсь, увидев ее боль — думает, я делаю все только для того, чтобы ей стало больно. Разумеется! Не для того же, чтобы научить ее вести себя со старшими!
Но что она вообще знает о боли. Моя боль непрерывна уже много лет.
Дома меня ждали Ярослав и Лаврентий. По крайней мере они не причиняли мне боль чаще одного раза в неделю. За это их можно считать моими друзьями.
Я вспомнил наш разговор с Румани. Она тогда спросила что-то про друзей — ну что ж, Ярослав и Лаврентий мне друзья, это я знаю точно. Может быть, Румани тоже со мной дружит. Она ведь попросила подвезти ее тогда, правда? Чужих людей о таком не просят.
Я решил, что надо будет на днях зайти к ней и спросить, считает ли она меня своим другом. Я давно к ней не заходил. Мало того, что она смердела и выглядела, как бомжиха — с ней стало совершенно не о чем разговаривать! Она постоянно просила то воды, то отвязать ее. С водой, конечно, дела обстояли нормально — мы же не сволочи, мы ее поили. Но вот со свободой все обстояло гораздо сложнее.
Мне казалось, она сошла с ума. Но я никому об этом не говорил.
Больше всего дома меня раздражал стук. Кроме него меня почти ничего не раздражало, но стук был почти невыносим. Стучала Румани по батарее, стучал Лаврентий по клавиатуре. Мало того, что он вел бухгалтерию: он все еще оставался поэтом. Писал стихи. Комната Лаврентия приняла на себя бухгалтерские обязанности, включавшие ноутбук, принтер и целые коробки с папками. Не знаю, откуда появились папки, мы ведь только открылись!
Но когда я пришел после встречи с Кадирой, ома было тихо. Если считать дееспособных, в квартире находились только мы с Лаврентием. Ярослав с Артуром искали новое мясо. Лаврентия я снова считал своим другом, поэтому он мне улыбнулся и даже предложил зачем-то зайти к нему, в комнату и кабинет. Я зашел.
Лаврентий протянул мне лист с печатным текстом. Его рукописи я никогда не мог разобрать — такой у него был почерк, смесь шедевра абстракционизма и врачебной записки, — и он перепечатывал свои сочинения на компьютере, если хотел, чтобы я их прочитал. Теперь он их даже распечатать мог, потому что притащил в дом принтер для бухгалтерии, а раньше я читал прямо с монитора. Но Лаврентий никогда не сочинял стихи на компьютере, писал он только от руки. В компьютер печатал уже готовое.
На листе, строго по центру, лежали строфы. Лаврентий написал новую поэму и хотел, чтобы я ее прочитал первым. Как трогательно! Он точно мой друг.
Я начал читать.
Там было всего два слова: ты, я. Они разрастались и заполняли всю страницу, между ними попадались ещё какие-то слова, но эхо «ты и я» все ещё раздавалось в них, оно резонировало в пространстве между строками, оно отдавалось в каждой букве — как будто два атома, положившие начало всему в мире, кружились в вальсе по бумаге. Они существовали всегда, они останутся навек.
А еще был третий. Будто бы снаружи, но в то же время везде. Как туман.
«И скажи наконец — почему со мной ты, а не с кем-то
Кроме меня, кто любил тебя несомненно пуще многих,
Кто, пожалуй, и плечи тебе укрывал, когда гибла
Ты, от холода моего ежась. Обнимал в тебе мир, рукой
Разводил твои, мной любимые, тучи. Брал нахрапом
Тебя в эти руки, по причинам предельно ясным. Я
Отдам тебя смело в эти — добрые, шире моих, объятия.
Только знать бы, где они водятся; эти гады умеют прятаться,
Где он, родненький, только скажи мне:
Я найду, нареку тебе, чтоб была с ним —
Солнцем ясным, оставляй у меня лишь
Свои, мной любимые, тучи.
Пусть лежат на балконе с хламом,
Заслоняют собой мне солнце — то, которое ты, несомненно.
Он же будет тебе чем-то очень хорошим и светлым;
Но не солнцем, конечно,
Ибо имя ему — ты.
Все же надо с тобой нам его отыскать, чтобы он, долгожданный,
От меня тебя спас непременно».
Когда я выдохнул, Лаврентий оказался рядом. Он даже не смотрел на меня, а я сказал:
— Это сильно.
Он чуть приподнял уголки губ. Улыбка Джоконды.
Лаврентий не верил во вдохновение: он говорил, что вдохновение — отмазка для ленивых. Что есть только продуктивность. Состояние, в котором ты способен работать. Если работать ты не способен, то это, значит, не продуктивность. Еще от нее можно отдохнуть и набраться сил. Отдыхать, разумеется, нужно с умом, то есть и к этому прикладывать усилия. А те, кто ждет, пока к ним придет вдохновение — они дураки, и все тут.
Видели ли вы кого-то, кто отрицал бы муз сильнее, чем человек, которого они убили?
Лаврентий не верил во вдохновение и всегда отрицал существование муз.
Потому что его музой была она.
Конечно, стихи Лаврентий писал про нее. Про ту, которую мы оба любили когда-то, а он — так до сих пор. Может, я тоже ее люблю до сих пор. Я не уверен. Но я точно знаю, что тот стих Лаврентий написал про нее. И чувства в том стихе были от нас обоих.
Потом настало время кормить Румани. Я заварил ей лапшу быстрого приготовления в железной миске — ее она не могла разбить — и понес в комнату.
Она спала. Тишина мне понравилась. Обычно она начинает донимать тупыми вопросами, когда я снимаю кляп. Вроде «почему» и «за что».
Я поставил миску на пол и решил включить свет, чтобы она увидела еду, когда проснется.
При свете я увидел ее широко открытые глаза. Она правда лежала