Дорогостоящая публика - Джойс Кэрол Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорит, что я испачкалась. Правда, испачкалась. Все как во сне; может, это он как-нибудь незаметно меня испачкал? Я боюсь на него взглянуть, а голос у него такой тихий, приятный. Рассказывает про мальчиков, про девочек. По тому, как он говорит, я вижу, что он сам ничей не папа.
— Какие у тебя красивые волосики, — говорит он.
Он дотрагивается до меня, и мне не страшно. Он вынимает что-то у меня из волос, показывает — сухой листик. Мы оба смеемся.
Он наклоняется ко мне. Глаза у него какие-то смешные. Веки полуприкрыты, вот-вот сомкнутся, а зрачки из-под них так и выпирают. Мне всего его не видно. Мы так близко друг от дружки, что перед глазами у меня тоненькие красные ниточки у него в глазах. От него приятно пахнет. Да и темная кожа его мне кажется смешной, никогда не видала так близко. Очень тянет дотронуться, но я боюсь. Губы человека все время движутся. То растягиваются в улыбке, то приоткрываются, то снова смыкаются. Как будто рот у него живет сам по себе. Зубы у него желтоватые. Верхние большие-пребольшие, а когда он улыбается, видны десны — ярко-розовые, как у собаки. Он дышит, и его ноздри то опадают, то раздуваются. Я почти чувствую, как от них веет теплом, смешанным с запахом лакрицы и темным запахом его кожи.
Он проводит рукой по моим плечикам и ручкам. Он что-то говорит. Говорит о моем отце, что он его знает и что он тоже хочет быть мне отцом. Но ни на какого отца он вовсе не похож, потому что говорит шепотом. Он не шлепает меня и не ругается. Веки полуприкрывают его большущие глаза, и наверно, он видит меня, как в тумане. У него на горле видна жилка, и она все время движется: у моей бабушки такая же. Это единственное, что в нем есть противного.
Он моет меня. Он часто дышит, обдавая теплом мою кожу.
— Если будешь грязнулей, тебя отшлепают. Ты должна быть чистенькой. Самой чистенькой девочкой, — приговаривает он.
Он стягивает мне через голову кофточку, воротничок упирается мне в нос, мне больно, но я понимаю, что бежать уже поздно. Вода течет, и я слышу ее шум.
— А теперь вот это. Держись-ка, — говорит он, и голос звучит глухо, как будто он говорит сквозь подушку; он снимает мне трусики, отбрасывает.
Я никак не могу унять дрожь. Он пристально смотрит на меня. Он кладет свою большую и теплую руку мне на плечико. Я говорю, что хочу домой, и с удивлением слышу, что в голосе звучат слезы.
— Ну же, будь умницей, — говорит он, скользит мне рукой по спинке, прижимает меня к себе. Я жду, что вот-вот будет больно, но мне не больно. Он не сделает мне больно, как другие. Он дышит часто, как будто тонет, но вот он слегка отпускает меня.
— Может, пошлепаешь чуть-чуть по водичке?
Лоб у него весь в складках, а там внутри — капельки пота, и они катятся вниз. Нет, дотрагиваться до его волос я не буду. Я шлепаю по воде, а он смотрит. Мне странно и непривычно то, как он меня трогает, и то, как он на меня смотрит. Я понимаю, как он смотрит на меня. Я чувствую, что я ему нравлюсь. Он не сделает мне больно. У меня щекочет в горле, так мне хочется рассмеяться, и мне становится почти что страшно.
Солнце жарко светит, я устала.
Он поднимает мою одежду и одевает меня на берегу. При этом он все время молчит. Роняет мои трусики, снова поднимает. Вот он длинным указательным пальцем проводит по моей руке вниз, до ладошки, как будто не понимает, что это перед ним. Ладони у него ужасно смешные — розовые, совсем другого цвета, чем остальная кожа. Ногти светлые, а под ними грязь.
— Не уходи еще, — говорит он. — Пожалуйста. Сядь, давай вместе поедим вот это.
Мы жуем лакрицу, а он словно бы позабыл про нее, хотя она у него во рту. Он забыл, что надо ее жевать. Я вижу, как в глазах у него что-то, и он забывает про меня: прислушивается к чему-то.
У нас с ним секрет, я ничего никому не скажу.
Когда я прихожу домой, мама все еще на кухне. Но мне все кажется не таким, как раньше. Все то же, но другое. В воздухе влажно. И мама по-другому смотрит на меня, когда я вхожу. Она курит сигарету.
— Господи, взгляни на свои ноги!
Я боюсь, что она шлепнет меня, и отшатываюсь. Нет, она склоняется надо мной, принимается расшнуровывать мне туфельку.
— Счастье твое, что старые надела, — говорит она.
Сверху волосы у нее влажные. Сквозь волосы просвечивает белая кожа на голове.
— Ну-ка, подними ногу, — говорит она и стягивает с меня туфельку.
Сняв с меня туфельки, она выпрямляется, и тут я по выражению ее лица понимаю, что она увидела что-то ужасное.
— Боже, что это?
Сердце у меня начинает судорожно колотиться.
— Где?
— На зубах у тебя?
Она не сводит с меня глаз, и я вижу у нее маленькие морщинки, которые потом станут такие же, как у бабушки.
— Что это, я спрашиваю? Что ты ела?
— Ничего!
Я пытаюсь увернуться.
— Что ты ела? Лакрицу? Кто тебе дал?
Лицо у нее становится сердитым. Она наклоняется, обнюхивает меня, как кошка. Я думаю о том, что я ее ненавижу, потому что она умеет разгадывать любые мои секреты.
— Кто тебе дал?
— Никто.
— Я спрашиваю, кто тебе дал?
Она шлепает меня. Это происходит так внезапно, что нам обоим делается страшно. Я начинаю реветь.
— Кто тебе это дал? Там кто-то был, у реки?
— Один человек… это было у него…
— Какой человек?
— Ну так, один…
— С удочкой?
— Да.
Голова у нее слегка дергается, двигается туда-сюда, как будто сердце у нее бьется что есть силы.
— Как случилось, что он тебе ее дал? Вы были одни?
— Я ему понравилась.
— Как случилось, что он тебе ее дал?
Глаза у нее стали, как у кошки. Большущие, во все лицо. В них мне видится что-то ужасное.
— Он… он что-нибудь сделал тебе? — спрашивает мать. И голос у нее звучит тоненько-тоненько. — Что он тебе сделал? Что он сделал?
— Ничего.
Она, как бы не соображая что творит, тащит меня от дверей.
— Господи! — произносит она. И как бы забывает про меня. — О Господи! О Господи!
Я пытаюсь оттолкнуться от ее ног. Мне хочется ринуться обратно — к двери, убежать от нее, вернуться на речку.