Записки князя Дмитрия Александровича Оболенского. 1855 – 1879 - Дмитрий Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На днях я был с докладом у великого князя в Кронштадте в то время, когда представлялись ему прибывшие на коронацию французские генералы и офицеры. Все они только что вернулись из Крыма и, следовательно, еще не так давно дрались с нашими героями. Меня восхитил великий князь своей находчивостью и умением каждому сказать слово. Французы эти все более или менее порядочные люди, держат себя скромно и оказывают нам большое сочувствие. Великий князь пригласил их к обеду и в то же время позвал, чтобы познакомиться с ними, наших черноморских героев, бывших налицо в Кронштадте, как то: Новосильского, Перелешина, Керна. Это восхитило французов, и они говорили мне, когда я возвращался с ними на пароходе в Петербург, что этот поступок великого князя они понимают и глубоко им тронуты, видя в нем знаки уважения великого князя к ним, глубоко сочувствующим нашим храбрецам. За обедом великий князь поразил французов-генералов своими блестящими способностями, он забросал их вопросами и так озадачил дельностью и быстротою своих замечаний, что они пришли в совершенное изумление. Действительно, я сам был приятно поражен тем впечатлением, которое производил живой разговор великого князя. Теперь все это уехало в Москву, не знаю, когда-то я соберусь. Великая княгиня Елена Павловна звала меня ехать с собою, но я отказался, потому что дела не позволяют мне отлучиться. А как бы хотелось повидаться со своими, ужасно становится скучно и грустно, и ежели с моей стороны какая-нибудь жертва служит, так эта жертва заключается единственно в перенесении этой скуки и в пренебрежении тех пустых дрязг, от которых я также начинаю страдать, имея непосредственным начальником немца[110], уже по природе своей мелочного, но к тому же еще почти карлика с душонкой микроскопической.
13-го сентября. Пишу эти строки в деревне, куда приехал вчера. Из Петербурга я выехал 21-го августа и пробыл все это время в Москве, среди всех торжеств и увеселений коронации. Торжественного въезда государя в Москву я не видел, ибо был в это время в Петербурге. Очевидцы рассказывали мне, что зрелище было великолепное, что весьма вероятно, ибо погода благоприятствовала торжеству, на приготовление которого не жалели денег. Москву нельзя узнать, народонаселение заметно увеличилось, необыкновенное движение народа по улицам, беспрерывная езда экипажей, в особенности посланнических карет с необыкновенною упряжью, стечение перед дворцами и домами, занимаемыми разными принцами и принцессами. Все это дает чувствовать, что в городе происходит что-нибудь необыкновенное. Между днем въезда и 26-м августа, т. е. днем коронации, погода стояла прескверная — дождь, ветер и холод. Но вдруг 25-го числа сделалось тепло, солнце осветило и пригрело всю Москву и она — наша матушка — так и засияла. Я достал себе и Саше[111] билеты в одну из галерей, устроенных близ соборов в Кремле, чтобы оттуда смотреть коронацию. На площадку между соборами народа не пускали, но расставили войско, что, по моему мнению, много повредило великолепию зрелища, ибо давало торжеству какой-то казенный вид. Напротив того, за Иваном Великим и Чудовым монастырем была сплошная масса народа с поразительным спокойствием, хотя в страшной тесноте и духоте, ожидавшая появления государя.
Шествие государя и императрицы в собор под балдахинами хотя было весьма величественно, но продолжалось недолго, и так как в этом месте, где они проходили, не было народа и стояло одно войско, то особенного восторга не было. При этом также неприятно поразила меня музыка, которая казалась как-то совсем некстати в духовной процессии, совершаемой при звоне всех колоколов. К тому же и сама музыка драла всем уши, потому что в то же самое время играли «Боже, царя храни» и какой-то туш, так что из всего этого выходила какая-то чепуха и страшные диссонансы. В соборе, разумеется, во время коронования я не был, но, судя по рассказам, зрелище было величественное и до слез тронуло всех присутствующих. Сам государь и в особенности императрица были в полном умилении во все время священнодействия. Совершение обряда было несколько смущено тем, что корона на голове императрицы Марии Александровны плохо держалась, вероятно, по неискусству дам, которые обязаны были укрепить ее. Корона двигалась, и даже, подходя к образам, императрица должна была ее на минуту снять. Это обстоятельство, говорят, неприятно поразило всех, имеющих предрассудки и дающих значение мелочным и случайным явлениям. Минута выхода государя из Успенского собора в короне, мантии, с регалиями в руках и под балдахином была действительно весьма величественна. Государь шел весьма медленно, глаза его казались полными слез, какая-то грусть и тайное душевное смущение изображались на всем лице его. Государыня шла посередине балдахина, и я не мог хорошо ее видеть. Но появление государя на всех, кажется, произвело одно впечатление — у всех заметил я на глазах слезы. Он возбудил во всех какое-то чувство жалости и сердечной печали, точно как будто он изнемогал под тяжестью венца своего, точно как будто он был невинною жертвой какой-то непреодолимой судьбы. Так бы хотелось броситься к нему на площадь и пособить ему чем-нибудь. Это впечатление государь произвел на всех — и на самый простой народ. Все мужики, с которыми я ни говорил, все единогласно повторяли мне одни слова, исполненные любви к нему и вместе глубокого сожаления: «Что это, как он грустен… Что это, как он скучен, похудел, знать, забот много, не таков он был при родителе…». Вот слова, которые повторяли почти все в народе. Велика сила внешних обрядов, я это всегда признавал и ощущал и в этот раз еще больше почувствовал всю мудрость нашей православной веры, которая так премудро и вместе с тем прекрасно облекает во внешние обряды знамение духовной истины и учения. Чистосердечно признаюсь, что в моих глазах, уже испорченных рассудочностью, совершенный над государем обряд поставил его еще выше прежнего, объяснить этого чувства я не могу, но чувствую. Что же должен чувствовать народ? Я уверен, что с глубоким чувством и молитвою произносил государь слова прекрасной молитвы, читаемой им во время коронации. Услышит ли Господь и совершит ли чудо исцеления слепого от рождения, т. е. откроет ли он ему очи для уразумения правого пути, с которого сбился не он сам? «Кто согрешил, он или родители его?» — вопрошали Иисуса ученики его, когда он исцелял слепого. «Ни он, ни родители его, — отвечал Христос, — но да явятся на нем дела Божия». Дай Бог, чтобы сказание евангельское могло осуществиться и в наше время. Вот мысли, которыми я был преисполнен, выходя из Кремля, где народ чинно, без всяких беспорядков и без надзора полицейских толпился и приветствовал государя восторженными криками.
Вечером я отправился пешком на иллюминацию в Кремль. Вид освещенного, великолепного Кремля восхитителен. Народу была бездна, и нигде я не видел ни малейшего беспорядка. Кое-где подгулявшие парни кричат «ура», толпа смеется, острит по-своему, и все это с непритворным добродушием и покорностью, и этот-то народ заподозрен графом Закревским в вольнодумстве, и против него он для укрощения предлагает разные предупредительные средства. Народ не только любит государя — он имеет к нему и ко всей царской фамилии просто какую-то платоническую страсть. Я пробовал на иллюминации спрашивать нескольких мужиков: «А что, видел ты царя?». Мгновенно лицо мужика просияло. Добродушная, исполненная любви улыбка явилась на уста, а взгляд самого страстного любовника при рассказе о свидании с любовницей не мог бы быть выразительнее и живее, как взгляд рассказчика о том, как царь поклонился, как куда пошел или поехал. Это чувство народа к государю заключает в себе весьма много поэзии, оно совершенно бескорыстно, не требует взаимности, ибо предполагает его, ни на чем не основываясь. Это не есть какая-нибудь теоретическая или отвлеченная преданность или покорность власти — нет, это просто бессознательное влечение, которому нет пределов, нет границ. Мы привыкли слышать и в особенности читать в казенных статьях о любви к царю и прочему тому подобному и потому успели опошлить этот предмет так, что действительно утратили всякую веру в него. Но когда услышим из живого источника, из уст народа, объяснение в любви, то оно действует поразительно, и как-то становится совестно, что не чувствуешь этой любви сам.