Меж рабством и свободой. Причины исторической катастрофы - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышляя о долге власти и о ее обязанностях, Феофан провозглашал: "Всякая власть верховная едину своего установления в виду конечную имеет всенародную пользу. Сие только ведати народ должен, что государь его должен о его пользе общей печися, но в делах попечения своего не народу, но единому Богу стоит или падает, и того единого суду подлежит". И здесь царь оказывается единственным судьей. Только он волен решать, хорошо он заботится о народной пользе или худо. Народ все обязан принимать как благо.
По Гоббсу, народ вручает монарху власть, чтобы через него осуществлять свою волю. Монарх наделен высочайшими правами, но эти права — лишь реализация народных прав, переданных монарху.
Феофану такой подход не годится. Да, народ единожды вручает монарху власть. Но сам ли он это делает? Нет. "Ведати же подобает, что народная воля бывает не без собственного смотрения Божия, но Божиим мановением движима бывает. И того ради все долженства как подданных к государя своему, так и государя к добру общему подданных своих не от единой воли народной, но и от воли Божией происходят". А поскольку и вопросы ответственности перед Богом, и оценка пользы, приносимой царем народу, исключительно в царской юрисдикции, факт вручения народом власти царю мало что значит.
Искусно оперируя текстами Священного Писания и с ловкостью опытного и талантливого схоласта выстраивая логические фигуры, Феофан создает поразительную по жесткости и цинизму доктрину, согласно которой подданные не имеют вообще никаких прав. Они должны повиноваться самодержцу беспрекословно; они лишены права советовать ему; они не только не имеют права наказать монарха за злодеяния, но и не должны пытаться вернуть врученную ему народную волю, "но должен терпети народ какое-либо монарха своего нестроение и злонравие", должен повиноваться не только ему, но и любому лицу, выбранному им в наследники.
Монарх же, напротив, обладает не только всей полнотой власти, но и правом на самодурство: "Может монарх государь законно повелевати народу, не только все, что к знатной пользе отечества своего потребно, но и все, что ему ни понравится; только бы народу невредно и воле Божией не противно было". Но, как мы знаем, и "что народу полезно", и что "воле Божией не противно", решает один лишь царь… То есть принцип бесконтрольного деспотизма, обоснованный Феофаном, вполне соответствовал формуле, с горечью провозглашенной царевичем Алексеем в разговоре с Макаровым и Ягужинским: "У нас он что хочет, то и делает; у нас не их нравы"…
Феофан выстраивал теорию не просто абсолютизма, даже не просто самодержавия, но откровенного деспотизма. Он работал непосредственно на Петра, ориентируясь не столько на европейские источники, сколько на самодержавно-деспотические идеи Ивана IV. Но доктрина его стала орудием деспотизма надолго после смерти первого императора. Превосходной реализацией ее оказалось царствование Анны Иоанновны, в котором и развернулись деспотические таланты самого Феофана. И конечно же, сочиняя "Правду воли монаршей", Феофан потрафлял не только желаниям своего государя, но и собственным страстям. Выйдя из гигантской тени Петра, он принялся играть самостоятельную политическую роль, сражаясь за осуществление своих идей и переводя любые противоречия в плоскости чисто политические. Флоровский точно очертил его методы:
Возражения несогласным под его пером как-то незаметно превращались в политический донос, и Феофан не стеснялся переносить богословские споры на суд Тайной канцелярии. Самым сильным средством самозащиты, — но и самым надежным, — было напомнить, что в данном вопросе мнение Феофана одобрял или разделял сам Петр. Тогда под обвинением оказывалась особа самого Монарха, и обвинитель Феофана оказывался повинен в прямом оскорблении Величества, что подлежало уже розыску и разбору Тайной канцелярии, а не свободной богословской дискуссии. "Сам Петр Великий, не меньше премудрый, как и сильный монарх, в предиках (проповедях. — Я. Г.) моих не узнал ереси…"[87]
Как удивительно схожи методы политической борьбы, формировавшиеся на заре военно-бюрократической империи, с методами, культивировавшимися ее наследницей — империей коммунистической. И то, что авторитет Петра в "богословских дискуссиях" заменил Ленин, тоже вполне закономерно.
Вот этот человек — умный, талантливый, образованный, коварный, циничный, безжалостный — сделался в первые же дни после смерти Петра II центром и главным двигателем оппозиции конституционным идеям.
Это и понятно — ограничение самодержавия и представительное правление трагически противоречили и его идеологии, и его сильной мрачной натуре.
Жизнь в конституционной системе, опровергающей все его построения, стала бы для него постоянным источником мучительного дискомфорта. Как для князя Дмитрия Михайловича источником душевной муки была остро переживаемая унизительная неволя и зависимость, так для Феофана не меньшей мукой была бы свобода окружающих. Это был бы не его мир. Некогда он с легкостью менял имена, позиции, догматы. Теперь же он создал себя окончательно и расстаться с собой не мог.
В кризисных ситуациях расстановка противоборствующих фигур часто принимает весьма причудливый, а можно сказать, и парадоксальный характер.
Идейным, а скорее всего и организационным лидером группировки, противостоящей как сторонникам Феофана, так и князю Дмитрию Михайловичу, оказался статский советник Василий Никитич Татищев. В прошлом, как сказано, боевой офицер, драгун, а затем артиллерист, математик, а по натуре рационалист, Василий Никитич был одним из ревностных строителей петровской государственной машины. Но, изучив — будучи знатоком иностранных языков — европейскую политическую литературу, внимательно всмотревшись в шведскую модель управления (он выполнял в Швеции вскоре после окончания Северной войны личные поручения императора, то есть занимался экономическим и военным шпионажем), Татищев своим ясным и точным умом осознал грядущие опасности.
Как преданный соратник императора, он, казалось бы, должен был оказаться в одном лагере с Феофаном. Тем более что их связывала любовь к просвещению, которое они, думаю, понимали не совсем одинаково. Для того и другого знания были строительным материалом, но планы здания, что должно было возвести, рознились у них принципиально. Они любили беседовать друг с другом, но скрытое напряжение в их отношениях присутствовало, доходя иногда до опасной черты.
Сам Феофан со свойственной ему зловещей выразительностью рассказывал: "В недавне прошедшее время в прилунившейся нам некогда беседе дружеской, когда были рассуждения о Христовой церкви, между многими Священного Писания словесами, к делу тому приведенными, произносилось нечто и от книги Соломоновой, глаголемой Песнь песней. Некто из слышавших (г. Василий Никитич Татищев…), по внешнему виду, казалось, человек не грубый, поворотя лицо свое в сторону, ругательно усмехнулся, а когда и далее еще, поникнув очи в землю с молчанием и перстами в стол долбя, притворный вид на себя показывал; вопросили мы его с почтением: что ему на мысль пришло? И тотчас от него нечаянный ответ получили: "Давно, — рече, — удивлялся я, чем понужденные не токмо простые невежи, но и сильно ученые мужи возмечтали, что Песнь песней есть книга Священного Писания и слова Божия? А по всему видно, что Соломон разжигался похотью к невесте своей, царевне египетской, сие писал, как то у прочих, любовью зжимых, обычай есть; понеже любовь есть страсть многоречивая и молчания не терпящая: чего ради во всяком народе ни о чем ином так многие песни не слышатся, как о плотских любезностях". Сим ответом так пораженное содрогнулось в нас сердце, что мы не могли придумать, что сказать. А понеже он повторял то свое злоречие, мы ему с кротостью предложили, что надеемся так доказательно честь и силу книги сия, яко сущего слова Божия, объяснить, что он, если совести своей не воспротивится, о нынешнем смехе своем вос-плачется. Он, то слышав, с прилежанием просил нас, дабы мы обещанного дела исполнить не забыли. Знать, то нимало не надеялся, чтоб мы нечто важное и сильное о сем произнести могли".