И эхо летит по горам - Халед Хоссейни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пари помнит: маленькой она без конца сыпала вопросами. А у меня есть двоюродные братья и сестры в Кабуле, маман? А тети и дяди? А бабушки и дедушки, есть у меня grand-père и grand-maman? Почему никогда не приезжают в гости? Можно написать им письмо? Пожалуйста, давай к ним съездим.
Большинство ее вопросов касались отца. Какой у него был любимый цвет, маман? Скажи, маман, а он хорошо плавал? Он много знал анекдотов? Она помнит, как он гоняется за ней по комнате. Катает ее по ковру, щекочет ей пятки и живот. Помнит запах лавандового мыла и блеск высокого лба, длинные пальцы. Овальные лазуритовые запонки, стрелки на брюках. Почти видит, как вместе они с отцом вышибают из ковра пылинки.
Пари всегда хотела от матери того самого клея, который бы связал воедино ее рыхлые, разрозненные ошметки воспоминаний, чтобы превратились они в некое подобие связной истории. Но маман всегда говорила немного. Неизменно оставляла при себе подробности ее жизни — и их жизни вместе — в Кабуле. Держала Пари подальше от их общего прошлого — и Пари в конце концов бросила спрашивать.
А теперь выясняется, что маман рассказала о себе и своей жизни этому журналисту, этому Этьенну Бустуле, больше, чем собственной дочери.
Или нет?
Пари прочитала материал трижды. И не знает теперь, что думать, чему верить. Столь многое в сказанном кажется ложью. Часть читается как пародия. Мрачная мелодрама закованных в кандалы красавиц, обреченных романов и вездесущего подавления, рассказанная эдак высокопарно, с придыханием.
Пари направляется на запад, к Пигаль, идет быстро, руки в карманах плаща. Небо быстро темнеет, а дождь хлещет ей в лицо все гуще и настойчивей, окна расплываются, размазываются огни машин. Пари не помнит, чтоб когда-либо встречалась с этим человеком, ее дедом, отцом маман, она видела одну его фотографию — как он читает за столом, — но сомневается, что был он таким вот усатым злодеем, какого маман из него сделала. Пари думает, что видит ее историю насквозь. У нее свои представления. По ее версии, его закономерно беспокоило благополучие глубоко несчастной и саморазрушительной дочери, которая волей-неволей портит себе жизнь. Его унижают, все время попирают его достоинство, но он по-прежнему стоит за дочь, отвозит ее в Индию, когда та болеет, остается подле нее шесть недель. И кстати, что такое стряслось с маман? Что они с ней сделали в Индии? Пари думает о том вертикальном шраме — Пари спрашивала, и Захия сказала ей, что кесарево сечение делают горизонтально.
К тому же маман сказала в интервью о своем муже, отце Пари. Не навет ли это? Он правда любил Наби, шофера? А если так, зачем раскрывать это после стольких-то лет, если не запутать, унизить и, возможно, ранить? В таком случае — кого?
Саму Пари не удивляет то нелестное описание, что маман припасла для нее, — особенно после Жюльена; не удивляет и избирательный, стерилизованный рассказ маман о ее материнстве.
Враки?
И все же…
Маман была одаренным писателем. Пари прочитала каждое слово, написанное маман на французском, и каждое стихотворение, которое она перевела с фарси. Сила и красота ее письма бесспорны. Но если отчет о своей жизни, который маман дала в интервью, — вранье, откуда она тогда брала образы для своих работ? Где он, этот источник слов, искренних, прекрасных, свирепых, печальных? Она что — лишь одаренная пройдоха? Фокусница с пером вместо волшебной палочки, способным трогать публику, колдуя чувства, каких никогда сама не переживала? Возможно ли такое вообще?
Пари не знает, — не знает, и все тут. И может, таково и было подлинное намерение маман — поколебать самую почву под ногами Пари. Намеренно сбить ее с толку, лишить корней, сделать ее чужим человеком, навалить на ее сознание груз сомнений — обо всем, что, как Пари казалось, она знает о своей жизни, — заставить ее ощутить растерянность, будто идет она по ночной пустыне, а вокруг лишь тьма и неизвестность, истина зыбка, будто одинокий малюсенький проблеск света вдали, то видно, то нет, и он все время движется, прочь от нее.
Может, думает Пари, такова месть маман. Не только за Жюльена, который должен был, по ее замыслу, положить конец питию, мужчинам, годам, растраченным в отчаянных рывках к счастью. Все тупики обойдены и заброшены. Каждый удар разочарования — и маман все больше сломлена, потерянна, а счастье — оно все более призрачно. Чем была я, маман? — думает Пари. — Чем я должна была стать, возникнув в твоей утробе, — если в твоей утробе я вообще была зачата? Семенем надежды? Билетом, по которому ты выедешь из тьмы? Повязкой на рану, какую ты носила в сердце? Если так, меня не хватило. И близко даже. Не бальзам я для твоих страданий, а лишь еще один тупик, еще одно бремя, и ты это увидела еще вначале. Ты это наверняка осознала. Но что ты могла сделать? Не могла же ты пойти в ломбард и заложить меня.
Может, это интервью — последняя шутка маман.
Пари входит под маркизу булочной — прячется от дождя в нескольких кварталах от больницы, где проходит практику Захия. Закуривает. Надо позвонить Коллетт, думает она. С поминок они разговаривали всего раз или два. Когда были маленькими, напихивали полный рот жвачки и жевали, пока не начинали болеть челюсти, а потом усаживались перед трюмо маман и возились с волосами, делали друг дружке прически. Пари замечает пожилую даму через дорогу, на ней целлофановый капор от дождя, она бредет по тротуару, за ней семенит бурый терьерчик. Не впервые от соборного тумана воспоминаний Пари отрывается облачко и постепенно принимает форму собаки. Не маленькой игрушечной, как у этой старухи, а большой злобной зверюги, лохматой, грязной, с обрубленным хвостом и ушами. Пари не уверена, воспоминание ли это на самом деле, призрак воспоминаний или ни то ни другое. Она как-то спрашивала маман, не было ли у них собаки в Кабуле, и маман ответила: Ты же знаешь, я не люблю собак. У них никакого самоуважения. Ты ее бьешь, а она тебя все равно любит. Это угнетает.
И маман вот еще что говорила:
Я не вижу себя в тебе. Я не знаю, кто ты.
Пари отшвыривает сигарету. Решает позвонить Коллетт. Надо встретиться где-нибудь за чаем. Узнать, как у нее дела. С кем встречается. Пойти вместе поглазеть на витрины, как некогда.
Узнать, не собирается ли по-прежнему ее старая подруга в Афганистан.
Да, Пари видится с Коллетт. Они встречаются в людном баре с марокканским интерьером, всюду фиолетовые драпировки и оранжевые подушки, на маленькой сцене курчавый музыкант играет на уде. Коллетт не одна. С ней молодой человек. Его зовут Эрик Лакомб. Преподает актерское мастерство семи- и восьмиклассникам в лицее в 18-м аррондисмане. Он говорит Пари, что они уже встречались несколько лет назад, на студенческой демонстрации против охоты на тюленей. Пари не может с ходу вспомнить, а потом у нее получается: тот самый, на кого за низкую явку так рассердилась Коллетт, в чью грудь она колотила. Они садятся на пол поверх пухлых мангово-желтых подушек, заказывают выпить. Поначалу у Пари складывается впечатление, что Коллетт с Эриком — пара, но Коллетт все нахваливает Эрика, и Пари вскоре понимает, что его сюда пригласили ради нее. Неловкость, какая обычно охватывает ее в подобной ситуации, зеркальна заметному смущению Эрика и от этого смягчается. Пари забавляет и даже трогает, как он то и дело заливается краской и трясет головой, маясь, извиняясь. За хлебом с тапенадой из маслин Пари украдкой взглядывает на него. Красивым не назовешь. Волосы длинные, обвисшие, на затылке стянуты резинкой в хвост. У него маленькие руки и бледная кожа. Нос слишком узкий, лоб слишком выпуклый, подбородок почти отсутствует, но у него ясная улыбка, а в конце каждой фразы он смотрит выжидательно, точно ставит счастливый вопросительный знак. И хотя его лицо не завораживает Пари, как когда-то Жюльеново, оно намного добрее — внешний вестник, как Пари вскоре поймет, внимательности, бессловесного долготерпения и глубокой порядочности, что живут в Эрике.