Угодья Мальдорора - Евгения Доброва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Аттестат зрелости, — неуместно задорным тоном объявила она, — и грамота за особые успехи по русскому языку вручаются… — директриса назвала мое имя и фамилию. — Молодец! Почти без троек! Желаем счастливого пути во взрослую жизнь. Нелегкую, но интересную. И не забывай нашу школу…
В зале сидели учители-мучители, мамки-няньки, старшие и младшие классы и вообще все кому не лень. Я не смотрела на публику. Я смотрела под ноги. На полу, у самого края сцены, валялась отломанная головка гвоздики.
Когда директриса закончит свою лебединую песню, я сделаю шаг вперед и вдарю по бутону, как по мячу.
«Ты что!!» — заорет директриса.
«Ботинки у меня волшебные, — отвечу я тогда, — сами ногам приказывают, вы уж извините».
А затем откашляюсь и пропою павлином: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…».
Я стояла и смотрела, и смотрела, и смотрела на бутон, но так и не сдвинулась с места.
А потом вызвали Елисеева.
После торжественной части класс пошел обмывать аттестаты в школьный буфет, а мы с Капустновой, не заходя домой, отправились на башню. Так называлась местная водокачка, высокий круглый столп из серого силикатного кирпича. Мы и раньше часто забирались туда на крышу по вечерам — смотреть на звезды. Внутрь вела дверка, сразу от нее начиналась лестница. Железная, ржавая, длинная, пролетов, наверное, двадцать. Набойки корочек цокали по ней, как копытца.
— Ой! — У Капустновой застряла шпилька в решетке.
Она спустилась на пару ступенек назад, вызволила туфлю и хотела снова надеть.
— Лучше вообще сними. Давай возьму одну, удобнее будет хвататься.
Капустнова послушалась моего совета и полезла дальше босиком.
— Тебе мои ноги не пахнут?
— Не пахнут.
В каждом городе есть своя башня, размышляла я. В Париже Эйфелева, в Пизе Пизанская… У нас вот — водокачка…
Башня таила страхи. Один раз на самом верху из кармана моей кургузой болоньевой куртки выпал фонарик. Бульк! — далекий всплеск. Упал в бак с водой. Нет больше фонарика. Мне очень страшно, лестница зыбкая, и где-то внизу не видимая в темноте вода. В другой раз — паук. Мы уже спустились обратно и выходили, Борька Тунцов толкнул дверь, на филенку упал дневной свет, и мы узрели его. Он сидел рядом с ручкой. Огромный, сантиметров пять, мохноногий, рыжий, узорчатый. Жуть.
Наконец мы преодолели последний пролет. На крышу вел люк, мы выбрались через него, сели подальше от края. Поселок был как на ладони. Наш дом, мрачные корпуса НИИ, магазин, детский сад, амбулатория. В окнах школьной столовой вспыхивали огни светомузыки — пьянка-гулянка, видать, шла вовсю…
— Куда поступать будешь? — спросила я.
— В этом году не буду. К отцу в кооператив пойду гладильщицей. А ты?
— Не знаю… филфак, психфак, историко-архивный… В Москву куда-нибудь. Не могу здесь больше.
— А мне нравится. Я бы ни за что не уехала.
— Что здесь может нравиться, Тань? В этой глухомани?!
— Друзья… Экология…
— Какая экология, рядом трасса.
— До трассы километр. У меня окна в лес выходят.
Знакомая песня. Где-то я это уже слышала. Да, от мамы. С Капустновой все ясно — она стала клушей еще в школе. Это я хочу вылететь, как шампанская пробка. А они желают землянику собирать. А потом — картошку, а потом — бутылки.
Беседуя с Танькой, я теребила подаренную директрисой гвоздику, и вдруг она распалась на две части: головка оказалась отломленной и насаженной на спичку.
— Смотри. Надо же…
Капустнова подергала свой цветок за макушку, но он оказался нормальным, соцветие держалось крепко.
— Теперь понятно, почему на сцене валялись бутоны. Ты не заметила?
Нет, она не заметила. Танька вообще не придавала значения мелочам.
— Какой теплый вечер.
— Почти как на юге.
Было еще светло. Я смотрела вниз на поселок. Прощай, Лесная Дорога. До свиданья, овраг. Летите, голуби. Вперед, гардемарины. Счастливого рождества, мистер Лоуренс. Хау ду ю ду ю, мистер Браун. С легким паром. Боже, царя храни. Спокойной ночи, малыши. Взвейтесь кострами, синие ночи. Время, вперед. Я люблю тебя, жизнь. Черный ворон, я не твой!
Послесловие… Эдакий десерт после основного блюда. Читатель доволен — конечно, доволен, иначе какой смысл дочитывать до конца непонравившуюся книгу? — но разгон взят, и он готов добраться до последней печатной буковки. Долой фабулу! Пришло время обсуждать идеи, смаковать ситуации, отыскивать автобиографические моменты. Или просто поговорить под кофе и сигару — о прочитанном. Итак…
О новеллах Евгении Добровой, составивших книгу «Угодья Мальдорора», немало писалось и говорилось. И самое простое, напрашивающееся определение: воспоминания о детстве — звучало тоже. Немудрено! На первых же страницах автор буквально подталкивает читателей к такому выводу: «Я прекрасно понимаю, что я большая засранка и отступница в одном лице. Ничтоже сумняшеся, я делаю маму, папу, бабушку, родственников и друзей героями своей галиматьи. Я поселяю их на страницах, таких уязвимых и смешных. А ведь они еще живы! Этого делать нельзя. А я делаю. Боже мой, что я потом им скажу?!» Какой хитрый ход! Давно известно, что самый верный способ завоевать читательское расположение — говорить от первого лица. Автор уже не поучает, не морализирует, он со-беседует. Даже больше: «жалуется». Он мал, как мы, он мерзок, как мы! И пушкинская патетика (не так, как вы — иначе) тут не работает, потому что «на судне» — куда роднее и ближе, чем «на троне славы». (Вспомните хотя бы «Это я, Эдичка» Лимонова или «Записки психопата» Венедикта Ерофеева…) Главная манкость такого стиля повествования — иллюзия правдивости. Как же, человек о себе рассказывает! Но чем «я-проза» отличается от прозы автобиографической? Да всем! «Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая». (А.С. Пушкин. Письмо П.А. Вяземскому.)
Данила Давыдов в статье «Эффект без кунштюков» («Книжное обозрение», 2009, № 6) заметил, что автор играет на довольно проблематичном и даже опасном поле: «…Доброва пишет о становлении личности, о детстве и молодости, постепенно утекающих сквозь пальцы, о свободе и навязанных действиях, о невозможности и необходимости любви. Более того, писательница применяет еще более жесткий модус: она пишет так, что в какой-то момент можно заподозрить сугубый автобиографизм ее письма. <…> Наивный читатель вполне может переспросить автора: ну и как? Как ты тогда вышла из этой ситуации?»
Выходит, каждое «я» — мина на залитом солнцем лугу. Первое же маленькое «я» выставляет пишущего напоказ в самом уязвимом ракурсе! Неужто автору так дорога эта обнажающая «ностальгия по себе»? Нет, конечно. Разве у вас, дорогой читатель, не было своей закадычной Таньки Кочерыжки, хорошей девочки Пятаковой, парня, с которым скрепя сердце «разрешили дружить», мамы и папы, в конце концов? Высший пилотаж «я-прозы» — сделать собственную историю историей каждого читающего. Я узнаю эти угодья, чувствую их родство. А вы?